А если оставить сдачу романтике — то был Варшава правильным вором, то есть таким, который к слову «карман» ну никак не мог добавить прилагательное «чужой», который если уж вынимал из кармана финку — то не для того, чтобы «попужать». Жизнь за Варшавой угадывалась страшная, но на широту его души не повлияло (вернее — повлияло в плюс) то, сколько раз он был бит и проловлен.
Варшава мог легко, с настроения, «отломить» местной бабульке все вот только сейчас «воткнутые» дензнаки — без свидетелей и бубнового будущего интереса. Наворочавшись на нарах, навырывавшись и выковавшись в Личность, Варшава легко, порой с одного взгляда, делил сотрудников милиции на «цветных» и «легавых», причем к последним, как это ни странно, в глубине души относился с симпатией. Бывалый взгляд мог увидеть за его обтянутыми сухой, словно дубленой, кожей скулами несколько этапов в сталинских эшелонах. Сам же Варшава умел смотреть собеседнику сквозь лицо, упираясь в затылок. От такого взгляда становилось крайне неуютно, казалось, что он мог видеть дырки на носках через ботинки. Разговаривать с ним было непросто, потому что стержень разговора он хватал сразу и потом буквально наматывал на этот стержень фразы — и свои, и собеседника. Интересная у него имелась привычка: в словесном споре Варшава откидывался чуть назад, прикрывал ладонью глаза, потом раздвигал пальцы, прищуривался-прицеливался в просвет, а потом, растягивая по-блатному гласные, начинал вдруг швырять (как поленья) короткие и очень емкие мысли.
Несмотря на все прожитое, тело вора оставалось сильным и витым, но без дерганой лагерной истеричности, а ростом он вышел выше среднего. Силу давала горячая кровь, полная энергии, и нутро, рожденное быть зависимым только от своей совести. Интересно, что за все лагерные годы, когда холодно было лишь летом, а зимой — жутко, он не приобрел ни одной чернильной точки под кожей. Этим, кстати, несмотря на ортодоксальную воровскую татуировочную традицию, заслужил себе Варшава скрытое и не всегда приязненное уважение своих.
На его мировоззрение сильно повлияли два устных рассказа и одна книга. Он был восьмилетним беспризорником, когда услышал случайно и запомнил сетования старого вора: «…раскатали веру, як тесто. Можно политических щемить теперича! И это — дошло до того, что блатные святую пайку отбирают у очкариков! Трясина… Если гэпэушники потакают — значит, их выгода! А на кону-то: воры исполняют волю власти… Конец идее. Мне — скоро в рай. Вам хлебать».
Много позже, на пересылке в Ивдельлаге, зацепил ухом Варшава второй рассказ — и тоже о блатном и об Идее: «…Чилиту расстреляли через несколько месяцев, но уже в Ветлаге. Он филонить стал при кочегарке и убил какого-то зэка, закопал его в снегу, отрезал по кускам и ел. Вскрыли это случайно. Начальник 20-го лагпункта Ветлага с оперуполномоченным Мисиным дали команду его расстрелять. Не судили, вывели прямо за КСП… Ой, как он кричал!»
В Ивдельлаге Варшава еще застал булькающую в крови, отворенной заточками, сучью войну — там он окончательно все понял про Воровскую Идею. Изменить, однако, он ничего не пытался… Что же касается книги, которая помогла ему выстроить внутренний мир, то это был «Морской волк» Джека Лондона. Впервые прочитав ее еще в досудимом возрасте, Варшава много раз потом перечитывал этот роман в лагерях.
Во дворике, среди молодежи, Варшава оказался не случайно: именно этот двор был ему особенно дорог (хотя он сам и не согласился бы с таким утверждением), поэтому инстинктивно он часто назначал серьезные встречи именно здесь. Может быть, даже слишком часто — но ведь он не был профессиональным разведчиком…
А дожидался Варшава двух жуликов с улицы Шкапина, они днем раньше интересно предложились. |