Глава семнадцатая. Снова вместе
Константин Евдокимович Конюховский, трудник знаменитой на всю Болгарию Рильской обители — в эту ночь спал словно каменный; вконец измотала его за прошедший день работа на монастырской конюшне. Хоромы, где спали монастырские трудники — пахари, плотники, огородники, кожевники, портомои, конюхи, садовники и прочий работный народ — были просторны, однако ж и народу в них лежало немало: едва не две сотни мужиков, развесив портища и всякую рвань, какой обматывают ноги, спали, храпя и стеная, в мешкотном шуме и великой духоте.
Проснулся Костя оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Возле него стоял привратник, чья келья была выбита в толще монастырской стены у ворот в обитель.
Костя потряс головой, отгоняя сон, спустил с полатей ноги и спросил хрипло:
— Что стряслось, отче Борис, что будишь ни свет ни заря?
— Пришел середь ночи в обитель человек. Христом богом молил впустить. Замерзаю, говорит, умираю студеной смертью.
— Ну, а меня-то ты, отче, пошто разбудил?
— Говорит тот человек, что он брат твой названный.
У Кости ёкнуло сердце: неужели Тимофей? Выскочил на мороз скоро, старец за ним едва поспел. Добежал до ворот, откинул дверцу малую, кою звали монахи «неусыпным оком», и увидел в предрассветном сумраке незнакомого человека: бородатого, в ветхом азяме, в треухе рваном. Стоял человек скособочившись, опираясь двумя руками на суковатый посох.
— Кто таков? — спросил Костя.
— Костенька, брат мой названный, — тихо просипел бородатый и, приблизившись к отверстому «недрёманому оку», оказался лицом к лицу с Конюховым. Разного цвета глаза глянули на Костю и он, сорвав трясущимися руками щеколду, прижал к груди хворого и вконец застывшего странника.
Тимоша пролежал в монастырской странноприимной больнице более месяца. В больничном покое кроме него лежали и иные скорбные телом и головою люди. Поэтому он ни о чем не рассказывал приходившему к нему Косте, ожидая часа, когда выйдут они за стены обители и всластъ обо всем наговорятся.
И однажды, когда зима начала пятиться за укрытые снегом и льдом Рилъские горы, когда над узкими окошечками больничных покоев повисли веселые светлые сосульки и на камни монастырского двора стала, звеня, падать капель, Костя пришел к Тимоше с большим, туго набитым мешком, и они, взявшись за руки, вышли на синий свет, под золотое солнце.
Пройдя мимо церквей и келий, мимо архипастырских палат и общежительского дома, мимо многих служб и трапезной, мимо домов, где жили странники, послушники, трудники, — они вошли в баню и долго-долго плескались, мылись и просто так, ничего не делая, блаженствовали праздно, лёжа на каменных лавках и нежась в тепле, чистоте, свежести.
А потом Костя развязал мешок и с озорной улыбкой вынул рубаху, порты, сапоги — все новое, только что сшитое. И когда Тимоша надел все это, оказалось, что в мешке есть и ещё кое-что. Подмигнув другу, Костя озорно встряхнул мешок и в нем звякнули, стукнувшись друг о друга, штоф и шкалики.
Обогнув длинную стену обители, друзья свернули сначала на торную дорогу, потом на узкую тропинку и пошли к ближнему лесу, ещё мокрому и черному, но уже и высветленному робким пока ещё солнышком.
Разложив небольшой костерчик, друзья умостились на еловых лапах, как в давние лета возле Вологды, когда застигала их в лесу ночь, а земля была холодна и сыра.
В лесу пахло талым снегом, прелым прошлогодним листом, дымом костра и той невыразимой свежестью, какую приносят в самом начале весны летящие с полудня теплые ветры.
— Ах, друг мой Костя, — говорил Тимоша тихо, ласково глядя в глаза товарищу. — Здесь, вдали от ушей недобрых послухов и очей лукавых соглядатаев, поведаю тебе то, о чем в обители не смел и двух слов сказать. |