Прежде всего он решил написать обо всем случившемся Розенлиндту. Слуга, принесший перо, бумагу и чернила, отчего-то не уходил.
— Чего тебе? — спросил Тимоша и слуга ответил:
— Не начинайте письма, прежде чем не переговорите с господами Валъвиком и Крузенштерном — секретарями господина губернатора.
— А когда они примут меня?
— Они сами придут сюда, как только я уйду из вашей — слуга замялся из вашей комнаты.
— Так иди же скорее! — воскликнул Тимоша, ожидая, что Вальвик и Крузенштерн придут, чтобы освободить его.
Секретари не замедлили явиться. Оба они были молоды, белокуры, голубоглазы, высоки ростом и худощавы. Держались секретари так, будто пришли не в камеру к узнику, а к другу в гости. Они ни о чем не расспрашивали, но сами раскалывали много полезного: и о происках стольника Головнина, и о пленении им Кости, и об освобождении Кости по приказу королевы.
Когда они ушли, Тимоша понял, что симпатии шведов на его стороне и его заключение — дело нескольких дней.
Положив перед собою чистый лист, Тимоша, долго думал: о чем следует писать любезному другу Ивану Пантелеймоновичу, а чего писать не следует. И решил, что прежде всего нужно будет добиться признания за ним семиградским послом — права на неприкосновенность. И затем распространить это право и на его слугу Константина Конюховского. Обдумав все это, Анкудинов вывел; «Многодостойный: и честный господин Иван Пантелеймонович Розонлит! Я сюда уехал добровольно, не без рекомендаций и не без свидетельств, и не как бегуны и блудяги, потому, государь, пактам Московским с коруною Свейской не подлегаю». — Обосновывая свое право на нерикосновенность, Тимоша писал, что «пресветлый енерал Хмельницкий» рекомендовал его «пресветлому фиршту Ракочему Трансилванскому», а тот в свою очередь дал ему рекомендательные письма в Швецию и потому его следует вызвать в Стокгольм, «где я готов версфиковаться и княжескую природную невинность ясно показати». В конце Тимоша приписал: «От Морозова морского анъела, или палача, человек мой верной Константин Конюховской новым мучениям подвергся, и чтоб до моего приезда Королевые Величества его в руки кровавые отдать не велела».
Написав письмо, Тимоша разделся и, загасив свечу, лег в чистую мягкую постель. Только сейчас, во тьме и тишине, он почувствовал усталость и боль. Ныло ушибленное в драке плечо, саднило кожу на руках, болела голова. Тимоша закрыл глаза, но картины минувшего дня проплывали одна за другой. Он видел искаженные злобой и злорадством лица Митляева и Воскобойникова, равнодушные маски Валъвика и Крузенштерна, досадливую гримасу Оксен-шерны.
«Враги вокруг меня и косные душой безучастные люди, — подумал он. Никому я не нужен и спрятал меня Оксеншерна не по доброте душевной, а для какой-нибудь собственной выгоды, про запас, как прячет рачительный хозяин старую вещь — авось когда-то ещё пригодится». И стало на душе у него так скверно, как не бывало и в Стамбуле. Там была у него надежда — избавившись от узилища, продолжить начатое далее. Пойти в степные юрты Закаспия, поднять на бой казаков, посадских, волжскую голытьбу, тряхнуть сонное Московское царство так, чтоб маковки на церквах закачались.
А когда уехал от гетмана Богдана, лелеял в сердце надежду — вот доеду до Пскова и подыму горожан на бой. Вспомню про былые их вольности — авось да схватятся за топоры, как только что хватались. Не вышло и это. Повывел царь крамолу ещё раньше, чем добрался он до московского рубежа. Затоптал костер, разметал головешки и в землю зарыл.
И остался князь Иван Васильевич сам по себе. И если только понадобится какому иноземному государю, то вспомнят, призовут и обнадежат. А не понадобится — сгинет ни за ломаный грош.
И когда понял Тимоша все это, осталось ему только одно — подороже продать две их жизни — его да Костину. |