|
Невольники, побывавшие прежде в других городах и странах, говорили, что жизнь в Чуфут-Кале получше, чем, например, в Турции или же в Сирии. Объяснялось это тем, что жители Чуфут-кале бережливее, чем прочие рабовладельцы, относились к своим рабам, как, впрочем, и к другой живой и неживой собственности. Раб для них был вещью, иногда довольно дорогой. Причем вещью, приносившей: доход. Зачем же было расчетливым, разумно мыслившим владельцам раньше времени лишаться источника своего дохода? Зачем было морить пленника голодом, если и дитя понимало, что голодный раб не станет работать, хоть бей его плетьми, хоть трави собаками? И потому рабовладельцы Чуфут-Кале сносно кормили рабов, лечили их, если те болели, давали один день в неделю отдыхать. Однако любви к принадлежавшим им людям у них было не больше, чем к лошадям или мулам, которых они тоже кормили, лечили от хворей и не давали надрываться на работе до смерти.
Первые несколько дней Иван лежал на соломе, не шевелясь. Не ел, не пил, смотрел в узкую щель — на синюю полоску неба, на белые кудри облаков. Ночами беззвучно плакал. Думал: «Кончилась моя жизнь, пропаду в проклятом городке». Лёжа без сна, вспоминал Иван прошлое свое житье в веселом городе Лубны. Отец его служил при дворе всесильного Иеремии Вишневецкого стремяным казаком. У себя в доме был отец буен, драчлив и вечно пьян. Бил он сына и жену смертным боем, а как зарезали отца в пьяной драке, стала бить Ивана мать, вымещая на нем прежние обиды и горечь за неудавшуюся судьбу свою. И когда исполнилось Ивану тринадцать лет, бежал он из дома куда глаза глядят и, добравшись до Полтавы, нанялся батрачить к казаку Ивану Романову. И здесь хозяин бил его и кормил худо, и когда по каким-то делам отлучился его господин из дома, Иван снова бежал и вскоре прибился к казачьему куреню на Дону.
А с шестнадцати лет стал он ходить в набеги, сначала со всем куренем, потом с сотней, а там и вышел в поле сам-четвёрт. И хоть опасно было малым числом в степь ходить, зато доставалась тебе от добычи четвертая часть, а ежели шёл с сотней, то только — сотая.
Однако не корысть уводила Ивана в степь не в сотне, а в малой ватажке. Буен был Иван, горд, непокорен — и сколь ни бились с ним сотники, куренные, кошевые, полковники — не признавал он над собой их власти. И бит был за это Иван и по-иному взыскан, однако, не только власти не покорялся, но ещё более ненавидел тех, кто карал его за непослушание. Потому-то, как только почуял Иван в себе силу — тут же ушел в степь сам-четвёрт с тремя такими же сорви-головами.
Вот и вертелся Иван у реки Миус, поджидая свою удчау.
И дождался…
Лежа в каменной норе, казалось Ивану прежнее его житье раем. И отец, и мать, и хозяин его Ивашка Романов представлялись теперь почти что херувимами…
На третью ночь будто выгорело все у Вергунёнка внутри. Перестал он плакать, перестал душу себе воспоминаниями травить, начал думать.
И к утру — придумал.
— Ох, Альгирдас, помираю я, — тихо и жалобно проговорил Вергунёнок, услышав, что лежавший у противоположной стены Альгирдас проснулся.
— Чего это ты? — с испугом откликнулся Альгирдас, и склонился над Вергунёнком.
— Зови хозяина, пусть знахаря пришлет, или же попа, пришла моя смертушка.
— Звать не могу, как позовешь? Услышит хозяин, что я после благовеста к ранней заутрене молотом не стучу, так и сам зайдет узнать, почему не работаю. Не стучу — значит случилось что.
— А, вот оно как, — только и проговорил Вергунёнок и замолчал, отвернувшись к стене.
«Проклятущая жизнь, — думал он с тоскою и злобой. — Как только рано утром зазвенит в пещерной церкви, что напротив, через лощину, колокол, так и начинают пилить, ковать, сверлить, тесать рабы в своих подземельях. |