Изменить размер шрифта - +
До сих пор вспоминаю те часы с болью и страхом… Боже, с каким трудом нам удалось с ним совладать! Он брыкался, как лев, клялся, что всех нас перебьет, и таким огнем горели его глаза, что, без сомнения, если б господь допустил, он исполнил бы свою клятву. Сидя взаперти, как я сказал, уже два дня, он так вопил и колотил ногами в дверь, которую пришлось подпереть бревнами, что я не удивляюсь, почему Марио, перебудораженный еще и криками матери, родился на свет запуганный и как бы идиот; замолчал отец на другой день вечером – это был день поклонения волхвов, и мы, поняв, что он кончился, пошли тащить его из чулана и тут увидели, что-он лежит на полу с выражением ужаса на лице, словно попал в преисподнюю. Я немного испугался, когда мать при виде трупа с выпученными и налитыми кровью глазами и приоткрытым ртом, из которого наполовину торчал багровый язык, засмеялась, а не заплакала, как я ожидал, и мне ничего не оставалось, как подавить подступившие слезы. Когда его хоронили, священник дон Мануэль, увидев меня, завел со мной душеспасительную беседу. Многого из того, что он сказал, не упомню, но речь шла о загробной жизни, небесах и преисподней; деве Марии и памяти отца, и, когда относительно отца я сказал, что лучше его совсем не вспоминать, дон Мануэль, погладив меня по голове, ответил, что смерть переносит людей из одного царствия в другое и очень ревнует, если мы ненавидим то, что она унесла на божий суд. Конечно, он сказал мне это в других словах – слова у него были очень справедливые и правильные, но по смыслу мало отличались от мной написанных. С того дня, встречая дона Мануэля, я всегда кланялся и целовал ему руку, но, когда женился, жена мне сказала, что, проделывая такие шутки, я смахиваю на бабу, и, ясное дело, на том мои поклоны ему и кончились, После я узнал, что дон Мануэль про меня говорил, будто я все равно что роза на навозной куче, и – видит бог – в первую минуту меня охватило желание его задушить; потом оно стало пропадать – я от рождения вспыльчивый, но быстро отхожу – и в конце концов забылось, тем более что, хорошенько подумать, – я никогда не был уверен, верно ли его понял; может, дон Мануэль вообще ничего не говорил – нельзя верить всему, что болтают люди, а даже если и говорил – как знать, что он имел в виду! Может, вовсе не то, что я понял!

Если б Марио, покидая эту юдоль слез, обладал разумом, он наверняка ушел бы не очень-то ею довольный. Он жил среди нас мало – похоже, нюхом почуял, какое родство его ждет, и предпочел общество невинных младенцев в преддверии рая. Видит бог, он напал на верный путь – вместе с жизнью избавился от неисчислимых мук! Когда он покинул нас, ему не было и десяти лет – немного, если сравнить, сколько он выстрадал, но довольно, чтоб встать на ноги и заговорить, однако ни то, ни другое познать ему не довелось: бедняга от младенчества так и ползал по земле, точно уж, а горлом и носом издавал писк, точно крыса, и это все, что он постиг. С самого начала его жизни мы поняли, что горемыка родился дурачком и дурачком помрет. Первый зуб прорезался у него только в полтора года и вырос так криво, что сеньоре Энграсии (сколько раз она была нашим ангелом-хранителем!) пришлось вырвать его бечевкой, иначе он проткнул бы язык. В те же самые дни, может, потому что Марио из-за вырванного зуба наглотался крови, у него, извиняюсь, по заднице пошла сыпь вроде лишая, и после, оттого что в гной болячек попадала моча, все ягодицы облезли до живого мяса; когда его лечили, прикладывая к больному месту уксус и соль, младенец так надрывался плачем, что растрогал бы и самого жестокосердечного человека. Потом на срок выдалось в его жизни затишье; несмышленыш играл с бутылками (бутылки особенно привлекали его внимание), полеживал в загоне или у входной двери на солнышке, куда его клали для здоровья, и так и жил себе помаленьку – порой лучше, порой хуже, но, во всяком случае, спокойней, чем поначалу, – до того самого дня, когда, в возрасте четырех лет от роду, судьба так против него повернула, что – хоть он того не искал, не желал, никому не мешал, бога не искушал – оба уха отъела ему, извиняюсь, свинья.

Быстрый переход