|
Иногда он выбирался из своего гнезда и неспешно расхаживал между высокими шкафами, столами с кривыми паучьими ножками, таинственного вида секретерами, изношенными стульями, давая полную свободу своему буйному воображению. Чтобы мечтать и грезить, ему не нужен был ни опиум, ни другое бесовское зелье. Он мог мечтать по своей воле. Правда грёзы его были краткими и быстро сменяли друг друга. Иногда Донал воображал себя призраком, вернувшимся на землю, чтобы посетить места и видения былой печали, ставшие ещё более печальными оттого, что жившая в них скорбь начисто иссохла и теперь бедный дух обречён на то, чтобы снова и снова переживать ту жизнь, которую так бездумно растратил будучи в теле, и наказание его в том, чтобы скитаться по всему миру и бродить по его улицам, будучи не в силах ни на йоту изменить ход людских событий, всё больше осознавая, каким бесполезным и бесплодным было его земное существование, и бесконечно каяться в своей добровольной и своевольной никчёмности. Порой он был узником, жаждущим жизни, тоскующим по вольному ветру и людским лицам вокруг, а лунные лучи представлялись ему солнечным светом, еле — еле пробивающимся в его темницу. Иногда ему представлялось, что он переодетый принц, напряжённо размышляющий, как ему внезапно появиться и одним ударом разрубить хитросплетения врагов — особенно злобного чародея, заколдовавшего его так, что ни один подданный не узнает своего истинного властителя. Но любые его мечты всё равно обращались к Джиневре, и все свои стихи он писал как будто в её присутствии и для неё одной. Иногда его охватывал страх: ему казалось, что все эти странные вещи глядят на него и вот — вот свершится что — то жуткое. Тогда он поспешно возвращался к себе в комнатку, торопливо закрывал за собой дверь и усаживался у огня. Раз или два его спугнули тихие шаги хозяйской внучки, пришедшей поискать что — то в одном из ветхих шкафов, куда уже давно складывали не слишком нужные мелочи. Однажды он сказал Гибби, что ощутил на себе чей — то пристальный взгляд. Кто на него смотрел, как и откуда, он так и не смог сказать, и потому посмеялся над собой, но от слов своих не отказался.
Он ещё не начал читать Новый Завет так, как читал его Гибби, но разум его тянулся к свету и свободе, и Донал смутно ощущал перед собой некую великую, но пока неясную цель, влекущую его к чему — то лучшему. Его состояние больше напоминало слепое желание расти, нежели сознательное устремление к более — менее чётко определённому Добру. Он всегда — и чем дальше, тем больше — радовался любым проявлениям великодушия и инстинктивно отшатывался от всего подлого и низменного. Но пока он ещё не сосредоточил все свои усилия на том, чтобы стремиться уподобиться тому, что он сам считал вершиной добра и благородства; он не встал ещё на путь, ведущий к подлинному, действенному единству с истинным Благом, без которого человеку никогда не обрести покоя. Я говорю всё это не для того, чтобы подробно описать, как развивался характер Донала, но для того, чтобы мой читатель мог лучше себе представить, каким он был тогда.
Они с Гибби почти не говорили о Джиневре, но молчаливо и постоянно признавали её существование и близость. Они упоминали о ней только при необходимости, полагая себя не вправе говорить о ней, как человек не вправе беспричинно навязывать другому своё общество.
Донал ходил в церковь мистера Склейтера по его же требованию, предъявленному по праву благодетеля. Ему было тяжело выносить то, что произносилось с кафедры, но он утешал себя тем, что во время служения может находиться рядом с Гибби. Кроме того, отыскав себе местечко на противоположной галерее, он мог украдкой посматривать на Джиневру, когда она оказывалась неподалёку от края скамьи, предназначенной для учениц пансиона. Он почти ничего не извлекал из проповедей мистера Склейтера да и, признаться, не слишком к ним прислушивался. Большей частью проповедник громил и обличал доктринальные ошибки, о которых, кроме него самого, никто не слышал и вряд ли мог услышать в будущем. |