Ниже значилось кеглем пожиже: “Деньги – ваши друзья и партнеры”.
И вот, выходит, я сподобился. Я.
“Ну, о вас все говорят, – не без жеманности ответствовала девица на прибалделый мой вопрос: чем, значится, обязан? – Вы такой успешный… Вы же какой-то фильм сняли, который на каком-то фестивале был, да? Расскажете, как вы в вашем возрасте уже сумели сделать себе имя, – с нарастающим поощрительным энтузиазмом: – Фотограф наш вас снимет…”
Я не очень знаю, что такое социальный статус. Мне он по понятным причинам всегда представлялся прямым производным от финансового – а по части “сладкого лавандоса” (как выражался Дусер из группы “Текиладжаззз”), нашего друга и партнера, жизнь моя покуда не была отмечена радикальными взлетами. Более того, специфика модус вивенди вольного художника помноженная на специфику моих жанровых предпочтений, далековатых от попсового демократизма, никогда не позволяет быть твердо уверенным, что через месяц ты не окажешься на бобах, причем не в смысле “бобонах”. “Я остался на бобах, денег нету на бабах”, – как гласила стародавняя бошетунмайская частушка… К тому же вообще приятно считать себя нонконформистом. То есть – мне всегда было приятно.
Только впервые про все это всерьез задумавшись, я обнаружил, как на самом деле глубоко коренится ряд никогда толком не формулируемых, но до странности стойких моих установок. Фрейд бы порадовался: в детстве. Я, между прочим, был дворовый пацан.
Сейчас, наверное, можно сказать, что я (год рождения 1979-й) оказался последним (и крайне уже недолгим) свидетелем низового биоценоза спального гетто позднесоветского образца. Я еще помню этот героический микрорайонный фольклор и его персонажей с погонялами вроде Двигал и Забал (первый был знаменит тем, что дольше пары месяцев на воле никогда не задерживался, на зоне же имел такую репутацию, что при каждом новом попадании туда бывал немедленно, не дожидаясь повода, помещаем в карцер; от второго во всемирную историю чудом затесался лишь невнятный эпизод драки на карьере с болдерайскими). По малолетству сам я не участвовал, но слышал в изобилии, как “махались с золиковскими” или “пиздили гансов” (сиречь представителей титульного населения) старшие товарищи. Еще успел покорешиться с индивидами вроде Кента и Костыля (первый уже в своем первом классе то ли пытался, то ли угрожал припороть одноклассницу в подъезде заточкой; второй, сколько я ни был с ним знаком, с обреченным постоянством крал мопеды, которые у него почему-то никогда не ездили). Я еще помню все это: манеру речи – утомленную, презрительную, голос для вящей солидности звучит простуженно, после каждого третьего слова струйка слюны со свиристящим звуком устремляется между широко расставленных колен; эти голые, заплеванные и закиданные бычками “колясочные” – пустые помещения между лестницей и забитым черным ходом в девятиэтажках шестьсот второй серии, где гробились тысячи человекочасов; темы тогдашних разговоров (кто кому при каких обстоятельствах и сколько накидал пиздянок или палок); основное занятие общественности – перепродажу запчастей, свинченных с краденых мопедов, на одном из которых, угнанном ФЭДом (тогда просто Дейчем, изредка Фрицем) двуцветном, красно-синем, ибо скомпонованном из двух “Дельтаче”, совсем еще малолетний я даже научился (с ФЭДовой же подачи) ездить, да так лихо, что после одного удачного поворота на продажу вообще ничего не осталось.
Федя. Конечно, Федя… Может быть, – сейчас, понятно, точно не установишь – с того эпизода, с трещины в моей челюсти и порванной барабанной перепонки, стоит отсчитывать как руководяще-направляющую роль ФЭДа, неосознанно сыгранную им в моем социальном становлении, так и пристрастное отношение к Федюне моих интеллигентных родителей, с течением времени почти достигшее опасной грани перехода в кровавую практику вендетты. |