|
Я люблю знать, что будет дальше – при одной только мысли, что в день моего рождения мне сделают сюрприз и явятся с поздравлениями, меня мороз дерет по коже. Ведь наверняка я буду в самом затрапезном своем платье, а голова и вовсе неделю не мыта. Клиффорду в день, когда ему исполнился сорок один год, устроила сюрприз Анджи Уэлбрук – позвонила ему по телефону, и он никакого удовольствия не испытал. Не явился этот телефонный звонок приятным сюрпризом и для Элизы О'Малли, хорошенькой ирландской романистки, которая в это время состояла при Клиффорде и верила – торопыжка! – что держит его на крючке крепко. То есть Клиффорд все время говорил о том, как ему хотелось бы иметь детей, и Элиза усмотрела в этом доказательство, что матерью их он видит ее, – а это, конечно, подразумевало брак. Элиза отказалась от литературной карьеры в Дублине, чтобы быть с Клиффордом в Женеве.
Вторым сюрпризом для Клиффорда явился седой волос, который он в этот самый день обнаружил в своей густой белокурой шевелюре, бывшей в те дни его фирменной маркой, – волосы его нынче белее снега, что естественно, но все еще густы (и он, на мой взгляд, сейчас не менее привлекателен, чем был тогда. Но с другой стороны, мы ведь все мало-помалу стареем, включая и меня). Пока шестидесятые годы сменялись семидесятыми, Клиффорд приблизился к своему сорокалетию, и миновал его, и перепугался, и отчаянно отбивался от того, чтобы стать уже немолодым (потому-то он все время и говорил о детях. Мужчинам вынь да положь бессмертие, не мытьем, так катаньем), и единственный седой волос, жесткий, спиральный, безжизненный, положения не облегчил. А потом звонок Анджи.
Клиффорд и Элиза лежали в кровати. Клиффорд протянул мускулистую руку к трубке. Он щеголял бронзовым загаром с красноватым отливом, а его руки покрывал густой золотистый пушок. Нет, просто поразительно! Элизе стоило взглянуть на эти руки, как она содрогнулась от сладкого волнения и ощущения греха. Загар был такой международно-элитный и цивилизованный, пушок – такой первобытный! Элиза была католичкой – и уже целую вечность не бывала на исповеди, и тем более не писала романов. Она приступила было к одному – про любовь – и показала Клиффорду, но он только засмеялся и сказал: «Нет уж, Элиза! Пиши о том, что знаешь». И она его отложила. Элиза настояла, чтобы простыни на кровати были белые, чистейшего хлопка. На них она чувствовала себя не такой грешной. А кроме того, ее огненно-рыжие волосы и чистые синие глаза гляделись особенно выгодно на белом фоне и придавали ей, как она считала, хрупкий, а главное, подвенечный вид. Но довольно об Элизе, читатель, нужное представление вы уже получили: девочка сочетает в себе невинность с идиотичностью.
А вот что Анджи потребовалось сказать Клиффорду по телефону:
– Милый, папочка умер. Да, я очень потрясена. Хотя в последнее время он впал в маразм. И я теперь владею контрольным пакетом акций «Леонардо».
– Анджи, деточка, – осторожно сказал Клиффорд. – Мне кажется, это не вполне соответствует истине.
– Соответствует, милый, – сказала Анджи, – потому что я купила акции старика Ларри Пэтта и Сильвестра Стейнберга. Ты ведь знаешь, что последние года два я с Сильвестром?
– Что-то слышал.
И слышал, и испытал удивление, смешанное с облегчением. Сильвестр Стейнберг принадлежал к тем критикам, которые, умело используя журналы, посвященные проблемам искусства и собственные эрудированные эссе, манипулируют рынком произведений искусства. Действовал он в основном из Нью-Йорка. Такие люди работают очень просто, хотя и скрытно. Покупают полотно никому не известного художника за, скажем, двести фунтов, а к концу года с помощью своей критики создают такой интерес к данному художнику, поднимают такой ажиотаж вокруг его творчества, что любой образчик этого последнего идет не меньше, чем за две тысячи фунтов. |