|
Лалли, пусть не часто, но посещали корнбруковский дом в Масуэлл-Хилле. Джон Лалли был нелегким гостем, так как каждую минуту разражался новой филиппикой об очередном злодействе, учиненном правительством, или большим бизнесом, или тем, что он именовал «искусствопромышленностью», так как все они стакнулись против сирых, против убогих, против творческих талантов. Хелен к этому привыкла. Но не Саймон. В принципе Джон Лалли был обычно прав, зато в деталях – редко, и Саймон считал своим долгом восстановить истинные факты, а его тесть обижался. И как бы Хелен ни объясняла, что ее муж вовсе не фашиствующий прихвостень средств массовой информации, а наоборот, сочувствующий, как бы бедная Эвелин (она все больше походила на обтянутый кожей скелет) ни дрожала от огорчения и ни умоляла его перестать, он ничего не желал слушать. Как и Саймон.
И у Эвелин была привычка сравнивать развитие малютки Эдварда с развитием Нелл в том же возрасте, а Саймону не нравились эти постоянные разговоры о Нелл, потому что они расстраивали Хелен и еще потому что Эдвард заметно отставал от Нелл: в 2 года он знал только несколько слов, тогда как двухлетняя Нелл произносила целые фразы… «Да, мамочка, – говорила Хелен, – но девочки вообще начинают говорить раньше мальчиков». А однажды она объяснила: «А вот моторные реакции развиваются у мальчиков раньше».
– Каким странным стал нынешний язык! – Вот все, что ответила Эвелин. – «Моторные реакции!» (Какой грустной она была!)
– Разумеется, у нас с Джоном был только один ребенок, и притом девочка, – добавила она в другой раз, когда Хелен поставила перед ней тарелку превосходного грибного супа, причем таким тоном, словно Хелен не имела к ней теперь никакого отношения, да и вообще почему она не родилась мальчиком, так что Хелен расстроилась еще больше. Настроение у нес портилось на неделю. Ей не удавалось прорваться к матери, которая замкнулась с ее отцом в своего рода тоске a deux. Хелен просто не могла этого видеть, не могла думать о том, какую роль тут сыграла она сама, и была рада, когда ее родители уходили – словно с нее снималась тягчайшая ноша, хотя она вряд ли могла бы объяснить какая.
– Почему у них не было других детей, кроме тебя? – как-то спросил Саймон.
– Кажется, я слишком много плакала по ночам, когда была младенцем, – неопределенно ответила Хелен. – И Джон не мог сосредоточиться. Да, по-моему, дело в этом.
О да! Художник – чудовище, такое, каким ему разрешают быть. Эвелин прерывала беременность четыре раза, оттягивая операцию до последнего момента в надежде, что Джон Лалли сжалится. Но где там!
– Рожай сколько хочешь младенцев, – сказал он, – только подальше от меня. – Сказал с той же категоричностью, с какой отвечал на любую ее робкую жалобу: «Если тебе не нравится, уезжай. Я тебя не держу».
Эвелин не ловила его на слове. А следовало бы. Эвелин ждала, тщетно ждала от него доброго слова, которое вдохнуло бы в нее необходимое мужество. Глупость какая! Она, так сказать, не оставалась, но и не уезжала. А допускала, чтобы алая животворная кровь пропадала втуне, предавала сыновей, которые могли бы смехом пристыдить отца – предавала, потому что боялась несдержанности своего мужа, боялась его настроений. В результате Хелен, не заслоненная оравой шумных, своевольных, требовательных братьев и сестер, одна принимала на себя все грома отцовского темперамента. К тому же, в целом она переняла материнскую манеру встречать их – беспомощно, кроткими словами, уступчивостью и лишь изредка с юмором. А столкнувшись с такой же натурой в Клиффорде – вызвав влечение в нем, испытывая влечение к нему, как написано на роду таким дочерям, – она и тут оказалась беспомощной. |