Для такого в ее коробке места не было. Бобби решил, что, наверное, просто жуть — нуждаться в такой коробке.
— Он пьяных не угощал, — сказал он. — Ты про это знала?
— О чем ты болтаешь?
— Ты не заставишь меня его возненавидеть… и больше не сможешь делать его из меня. — Он сжал правую руку в кулак и прижал кулак к виску. — Я не буду его призраком. Ври себе сколько хочешь о счетах, по которым он не платил, про аннулированный страховой полис и обо всех неполных стретах, на которые он клевал — только мне об этом не говори. Хватит!
— Не смей поднимать на меня руку, Бобби-бой! И думать не смей!
В ответ он поднял левую руку, тоже сжатую в кулак.
— Ну, давай. Ты хочешь меня ударить? Я ударю тебя в ответ. Получишь сверх уже полученного. Только на этот раз за дело. Ну, давай же!
Она замялась. Он чувствовал, как ее ярость угасает с то же быстротой, с какой вспыхнула, и сменяется страшной чернотой. В черноте этой он различил страх. Страх перед сыном. Перед болью, которую он мог ей причинить. Не сегодня, нет… и не этими грязными кулачками маленького мальчика. Но маленькие мальчики вырастают в больших.
А так ли уж он лучше ее, что может смотреть на нее сверху вниз и давать ей отлуп? Да чем он лучше? В мозгу невыразимый журчащий голос спрашивал, хочет ли он вернуться домой, даже если это означает, что Тед останется без него. «Да», — сказал Бобби. «Теперь ты понимаешь ее немножко лучше?» — спросил тогда Кэм, и Бобби сказал: «Да».
А когда она узнала его шаги на крыльце, в первую минуту в ней не было ничего, кроме любви и радости. Они были настоящие.
Бобби разжал кулаки. Потянулся и взял ее за руку, все еще занесенную для удара… хотя теперь и без уверенности. Рука сначала сопротивлялась, но Бобби быстро расслабил ее напряжение. Поцеловал ее. Посмотрел на изуродованное лицо матери и снова поцеловал ее руку. Он так хорошо ее знал и не желал этого. Он жаждал, чтобы окно в его мозгу закрылось, жаждал той непрозрачности, которая делает любовь не просто возможной, но необходимой. Чем меньше знаешь, тем больше веришь.
— Я просто не хочу велосипеда, — сказал он. — Только велосипеда. Договорились?
— А чего же ты хочешь? — голос у нее был неуверенным, унылым. — Чего ты хочешь от меня, Бобби?
— Оладий, — сказал он. — Много-много. Умираю с голода.
Она напекла оладий вволю для них обоих, и они позавтракали в полночь, сидя за кухонным столом друг напротив друга. Он настоял на том, чтобы помочь ей вымыть посуду, хотя был уже почти час ночи. Почему бы и нет, сказал он. Ведь завтра ему не идти в школу, и он сможет спать, сколько захочет.
Пока она спускала воду из мойки, а Бобби убирал ножи и вилки, на Колония-стрит снова залаял Баузер — руф-руф-руф во тьму нового дня. Глаза Бобби встретились с глазами матери, они засмеялись и на секунду знание стало благом.
Он лег в кровать по привычному — на спине, раскинув пятки по углам матраса, но теперь это было как-то не так. Он же совсем беззащитен, и если чему-то вздумается поохотиться на мальчика, ему достаточно выскочить из шкафа и распороть когтем повернутый кверху живот. Бобби перекатился на бок и подумал: где теперь Тед? Он пошарил в пространстве, нащупывая то, что могло оказаться Тедом, но нигде ничего не было. Как раньше на Хулигансетт-стрит. Бобби был бы рад заплакать из-за Теда, но не мог. Пока еще не мог.
Снаружи, пронесясь сквозь мрак, будто сон, донесся звон курантов на площади — одно-единственное «б-о-м!». Бобби посмотрел на светящиеся стрелки «Биг-Бена» у себя на столе и увидел, что они показывают час. Хорошо!
— Их тут больше нет, — сказал Бобби. |