Изменить размер шрифта - +
Все переменилось… но все равно было лето, ему все равно было одиннадцать, и все по-прежнему казалось…

— Вечным, — пробормотал он в перчатку и снова глубоко вдохнул ее ароматы, а поблизости о крышу хлебного фургона разбился стеклянный ящик с бабочками, и стоп-сигнал вонзился, дрожа, в полосу торможения, точно метко брошенное копье. Салл вспомнил свой бо-ло и черные кеды, и вкус драже из пистолетика, когда шарик ударялся о нёбо и отлетал на язык; он вспомнил ощущение от бейсбольной маски, когда она прилегала к лицу так, как требовалось, и «хиша-хиша-хиша» разбрызгивателей вдоль Броуд-стрит, и как бесилась миссис Конлан, когда ты оказывался слишком близко к ее драгоценным цветам, и миссис Годлоу в «Эшеровском Ампире», которая требовала предъявить метрику, если ей казалось, что тебе никак не может быть меньше двенадцати, раз ты такой высокий, и афишу с Брижит Бардо

(если она — мусор, так я бы пошел в мусорщики),

завернутой в полотенце, и игры с пистолетами и в «Карьеры», и пасовки, и громкое «пук!» ладонями на задней парте в четвертом классе на уроках миссис Суитсер, и…

— Эй, американ!

Только сказала она «амеликан», и Салл понял, кого он увидит, когда поднимет голову от перчатки модели Алвина Дарка, перчатки Бобби. Старенькая мамасан стояла между верховой ракетой, которую сокрушил морозильник (из его разбитой дверцы высыпались брикеты замороженного мяса) и «субару», из крыши которого торчал металлический фламинго, предназначенный для украшения газонов. Старенькая мамасан в зеленых штанах, оранжевой кофте и красных туфлях, старенькая мамасан, яркая, как вывеска бара в аду.

— Эй, американ, ходи меня, я спасай. — И она протянула к нему руки.

Салл пошел к ней под грохочущим градом валящихся телевизоров, и домашних бассейнов, и блоков сигарет, и туфель на высоком каблуке, и под огромной-преогромной сушилкой для волос и телефоном-автоматом, который, ударившись, изрыгнул фонтан четвертаков. Он шел к ней, испытывая облегчение, то облегчение, которое испытываешь, возвращаясь домой.

— Я спасай. — Она развела руки. — Бедный мальчик, я спасай.

Салл шагнул в мертвое кольцо ее объятия, а люди вопили и бегали, и с неба сыпались всякие-превсякие американские вещи, слепя шоссе № I–95 к северу от Бриджпорта своим падающим сверканием. Она обняла его.

— Я спасай, — сказала она, и Салл сидел в своем «шевроле». Всюду вокруг него на всех четырех полосах стояли замершие машины. Радио было включено, настроено на WKND. «Плэттеры» пели «Время сумерек», а Салл не мог вздохнуть. Словно бы с неба ничего не падало и, если не считать затора, все словно было в полном порядке, но как же так? Как же так, если на его руке все еще надета старая бейсбольная перчатка Бобби Гарфилда?

— Я спасай, — говорила старенькая мамасан. — Бедный мальчик, бедный американский мальчик, я спасай.

Салл не мог вздохнуть. Он хотел улыбнуться ей. Он хотел сказать ей, что он сожалеет, что хотя бы у некоторых из них намерения были самые хорошие, но ему не хватало воздуха, и он очень устал. Он закрыл глаза, попытался в последний, заключительный раз поднести перчатку Бобби к лицу, в последний, заключительный раз чуть-чуть вдохнуть этот густой летний запах, но она была слишком тяжелой.

 

На следующее утро, когда Диффенбейкер в одних джинсах стоял у кухонного стола и наливал себе кофе, в кухню вошла Мэри. На ней была ее трикотажная фуфайка с «СОБСТВЕННОСТЬ ДЭНВЕРСКИХ БРОНКО» поперек груди; она держала нью-йоркский «Пост».

— Боюсь, у меня для тебя грустное известие, — сказала она, а потом словно бы уточнила: — Относительно грустное.

Он настороженно обернулся к ней.

Быстрый переход