Да… но… все-таки…
Были же бархатно-красные лепестки роз, те, полученные через Кэрол… но означали они хоть что-нибудь? Когда-то казалось, что — да, казалось одинокому, почти погибшему мальчику, но лепестки роз давно исчезли. Он потерял их примерно тогда же, когда увидел фотографию того выгоревшего дома в Лос-Анджелесе и понял, что Кэрол Гербер больше нет.
Ее смерть перечеркнула не только магию, но и, казалось Бобби, самую идею детства. Что от него толку, если оно приводит вот к такому? Плохое зрение, плохое давление — это одно, плохие сны, плохие мысли и плохие концы — это совсем другое. Через какое-то время хочется сказать Богу: а послушай, Большой Парень, брось-ка! Вырастая, утрачиваешь невинность, это, как знают все, в порядке вещей, но неужели надо утрачивать и надежду? Что толку целовать девочку в кабинке Колеса Обозрения, когда тебе одиннадцать, если тебе одиннадцать лет спустя предстоит развернуть газету и узнать, что она сгорела в трущобном домишке в трущобном тупике? Что толку помнить ее прекрасные испуганные глаза или то, как солнце просвечивало в ее волосах?
Он сказал бы все это — и куда больше — неделю назад, но тут всколыхнулась прядка былой магии и коснулась его. «Иди домой, — шепнула она. — Иди Бобби, иди, сукин ты сын, иди домой». И вот он здесь, снова в Харвиче. Отдал дань памяти старому другу, совершил прогулку по старому городку (и его глаза ни разу не затуманились), а теперь приблизилось время уехать. Однако прежде ему предстояло сделать еще одну остановку.
Было время ужина, и Коммонвелф-парк совсем опустел. Бобби прошел к проволочной сетке, ограждающей поле Б. Навстречу ему шли трое замешкавшихся бейсболиста. У двоих были большие красные рюкзаки с принадлежностями, а у третьего магнитола, из которой на полной мощности гремел «Отпрыск». Все трое ребят недоверчиво на него покосились, чему Бобби не удивился. Он был взрослым в стране детей, живущих в эпоху, когда все такие, как он, являются подозреваемыми. Он не стал ухудшать ситуацию приветственным кивком, или взмахом руки, или глупостью вроде: «Как игралось, парни?» Они прошли мимо, не замедляя шага.
Он стоял, запустив пальцы в проволочные ромбы, глядя, как красный свет заходящего солнца косо ложится на траву поля, отражается от табло и плакатов «ОСТАВАЙТЕСЬ В ШКОЛЕ» и «ИЗ-ЗА ЧЕГО, ПО-ТВОЕМУ, ИХ НАЗЫВАЮТ ДУРЬЮ?». И опять его охватило это щемящее ощущение магии, ощущение окружающего мира как тонкой пленки, натянутой поверх чего-то другого, чего-то и более солнечного, и более темного. Голоса теперь были повсюду, кружа, как линии на волчке.
«Не смей называть меня глупой, Бобби-бой!»
«Не надо бить Бобби, он не такой, как они».
«Настоящий миляга, малыш, он играл песню Джо Стэффорда».
«Это ка… а ка — это судьба».
«Тед, я люблю тебя».
— Тед, я люблю тебя. — Бобби произнес эти слова вслух, не декламируя их, но и не шепча. Определяя их весомость. Он даже не помнил толком, как выглядел Тед Бротиген (только «честерфилдки» и нескончаемые бутылки рутбира), но от этих слов ему все-таки стало тепло.
Был и еще один голос. Когда он заговорил, глаза Бобби в первый раз с момента его возвращения защипали слезы.
«Знаешь, Бобби, а я бы стал фокусником, когда вырасту. Разъезжать с цирком, ходить в черном фраке и цилиндре…»
— И вытаскивать из цилиндра кроликов и дерьмо, — сказал Бобби, отворачиваясь от поля Б. Он засмеялся, утер глаза, потом провел рукой по макушке. Ни единого волоска, последние он потерял точно по расписанию лет пятнадцать назад. Он пересек дорожку (гравий в 1960 году, теперь асфальт с маленькими предупреждениями: «ТОЛЬКО ВЕЛОСИПЕДЫ, НИКАКИХ РОЛИКОВ!») и сел на скамью, возможно, ту самую, где он сидел в тот день, когда Салл позвал его в кино, а Бобби отказался, потому что хотел дочитать «Повелителя мух». |