В самую большую. Еще название у нее такое… Говорили, да я запамятовал…
Он вновь улыбнулся своей неотразимой улыбкой.
— Публичная? — удивленно осведомилась Лепешкина.
Дзюба кивнул.
— Сделаем! — отрубил проректор Игнатов и оглядел прочих членов комиссии. — Видали, товарищи? Всем бы нашим слушателям такое усердие!.. Геннадий Петрович, озаботься…
Очередь в камеру хранения растянулась чуть не до самого перрона. Епифан Дзюба тихо встроился в хвост позади распаренной пожилой узбечки в синем стеганом чапане. Достал массивный портсигар, вынул папироску, продул, солидно обстучал о стекло наградных часов «Победа», чиркнул спичкой… Высокий, подтянутый и статный, в распахнутом китайском макинтоше «Дружба», он приковывал взгляды женщин и вызывал едкое раздражение мужчин. Орденоносец хренов! Не «Беломорканал» смолит — «Казбек»! Падла!
Но эти волны разнородных чувств разбивались на дальних подступах к его сознанию. Прикрыв глаза, Епифан вдыхал кисловатый папиросный дымок, и тот смешивался с запахами дегтя, локомотивной смазки, чего-то манящего и несбыточного, напоминающего, словно в детстве, о Дальних странствиях и невероятных приключен ниях…
А от узбечки пахло прокисшим молоком, и очередь не сдвинулась ни на шаг. «Ну и ладно, — решил вдруг Епифан. — Успеется…» Раздавил окурок каучуковой подошвой чехословацкого штиблета «Батя» и двинул прочь на площадь Восстания, бывшую Знаменскую, оттуда на Невский.
Главная городская магистраль блистала чисто вымытыми витринами, выставляла напоказ наряд фасадов, ярко выкрашенные бока троллейбусов, броскую разноголосицу вывесок, транспарантов и афиш. Что-то в ней было от женщины, крепко надушенной, ухоженной и опрятной, томящейся в искусе в ожидании любовника.
А на голодный желудок — какая любовь? Епифан остановился у светло-серого дома, прочитал вертикальную вывеску, обкатывая на языке симпатичное слово: «Националь… Националь… Националь-социалистическая кухня…» Мимолетным движением брови отогнал неведомо откуда взявшуюся нелепость и бодрым шагом одолел несколько ступенек до стеклянной двери, которую почтительно распахнул, среагировав, видимо, на костюм, пожилой холеный швейцар, похожий на адмирала.
В полупустом по случаю раннего часа зале было светло и гулко. Особо не раздумывая, комбайнер заказал харч степенный, мужской, основательный: сто пятьдесят армянского, икорку, севрюжинку с хреном, густую ароматную солянку, толстенный эскалоп с молодой картошечкой, осложненный каперсами и цветной, жаренной в сухарях капустой…
А из радиолы, поставленной в углу для услаждения немногочисленной публики, выводил про маму и вышитый рушник задушевный малороссийский баритон: «И в дорогу далеку ты мени на зари провожала…» Епифан подпер рукой щеку…
Будь стоек, мой маленький солдат!
Кстати, может быть, вам будет интересно знать, мать…
— Гады!.. — пробормотал Епифан.. — Гады…
— Чем-то недовольны, товарищ? Дзюба встрепенулся, поднял глаза на гладкого, вышколенного официанта, застывшего перед его столиком.
— Нет, все отлично… А это я так, своим мыслям…
— Понимаю.
Официант наклонился и доверительно прошептал:
— А от мыслей я бы посоветовал соточку бенедиктина. С кофеечком… Примете — и никаких мыслей, одно блаженство…
— Ну тащи… аптекарь… А потом не худо бы счетец… и такси.
Вернувшись в гостиницу, Епифан тут же скинул с себя все уличное и нырнул в широкую мягкую кровать…
Он летал, летал как в детстве — без мотора, без парашюта, даже без крыльев. |