Пускай там, снаружи, сверкают молнии и барабанит дождь, а здесь — ощущение душевного тепла, запах резеды от плеч Маши, евожное, заставляющее биться сердце предвкушение счастья. Стоять бы так и стоять, до бесконечности, но — летняя гроза быстротечна. Тучи взяв курс на запад, величаво уплыли, дождь, выдохшись, перестал, на небе, вымытом до голубизны показалось рыжее вечернее солнце. Море разливанное на мостовой как-то сразу обмелело, а по невским тротуарам повалила разномастная возбужденная толпа…
— Ого, сколько времени, — отодвинувшись от Дзюбы, Маша посмотрела на свои часики-браслетку, потом на босые розовые ноги и стала поспешно обуваться. — Слушай, Епифан, не слишком мы заболтались?
Спросила так, для приличия, чувствовалось, что расставаться ей совсем не хочется.
— Само собой, разговоры на пустой желудок до добра не доводят. — Епифан вздохнул. — Ай-яй-яй, чуть ужин не пропустили. А ведь у меня режим… Обулась? Как ты насчет мцвади-бастурмы с зеленью, овощами и соусом «ткемали»?
— А что это такое?
— Пойдем, узнаешь…
И взяв Машу под руку, с напористой галантностью, повел ее в ресторан «Кавказский», что неподалеку от Казанского собора. Каблучки туфель-лодочек радостно стучали по стерильному асфальту.
В полупустом ресторане Епифан кроме обещанной бастурмы заказал салат «Ленинаканский» — жареные над углями на шампурах баклажаны, перец и помидоры, — чахохбили из курицы, толму по-еревански, купаты. К мясу — «Тибаани», к птице — «Чхавери», всякие там сластящие «Киндзмараули», «Твиши», «Хванчкару», «Ахашени» — для утоления жажды. Еда таяла во рту, вино лилось рекой, конкретно еврейский оркестр играл «Сулико ты моя, Сулико». Атмосфера была самой непринужденной, и время пролетело незаметно.
Когда они выбрались на воздух, часы показывали за полночь. Хохоча, разговаривая куда громче, чем следовало бы, они успели на последний троллейбус и, не разнимая рук, плюхнувшись на продавленные сиденья, покатились сонным Невским на Петроградскую сторону. Маша домой, Епифан — проводить ее. Гудели, накрутившись задень, уставшие электромоторы, за окнами плыла ночь, июньская, пока еще белая.
Маша, задремав, положила Епифану на плечо теплую, неожиданно тяжелую голову, и он, охваченный волнением, сидел не шевелясь, чувствуя, как пробуждаются в сердце нежность, радостная истома и неодолимое, древнее как мир желание. А троллейбус между тем пролетел Невский, с грохотом промчался через мост и по краю Васильевского, мимо ростральных колонн, выкатился на Мытнинскую набережную — вот она, Петроградская сторона! Пора просыпаться, прибыли.
Жила Маша в старом доме неподалеку от зоопарка — выцветший фасад, некрашеные рамы, тусклая лампа над подъездом. Во дворе — заросли сирени, аккуратные поленницы, сараи-дровяники, в центре дощатый колченогий стол в окружении дощатых же колченогих лавок. Обычное послевоенное благоустройство.
— Мама-то ругаться не будет? — Епифан, улыбаясь, тронул Машу за плечо, придвинулся, взглянул в глаза. — А то, может, погуляем еще?
Ему бешено хотелось сжать ее в объятиях, ощутить упругую податливость груди, бедер, зарыться ртом в золото волос, но он не спешил, вел себя достойно. Нужно держать марку. А потом, предвкушение блаженства — это тоже блаженство.
— Нет, не будет. — Маша не ответила на улыбку и глаза ее под стрелками ресниц стали влажными. — Некому меня ругать, я живу одна.
— О Господи, какой же я дурак, прости…
Епифан убито замолчал, в душе переживая; неловкость, а откуда-то из подсознания, из сексуальных бездн, взбудораженных близостью женщины ужом вывернулась радостная мыслишка — одна, одна, живет одна! А вдруг… Тем более, мосты разведyт скоро…
Только «а вдруг» не случилось. |