— Так, — Сотников, нахмурившись, пожевал губами, — так… — Посмотрел, как строятся другие роты, сплюнул, определился: — К платформе!
Господи, неужели все? Куда там! Метров восемьсот до железнодорожной станции, затем еще четверть часа в строю, на размякшем асфальте, под жгучими лучами солнца…
— Рота, в вагон!
И вот оно, счастье-то — не чуя ног, забраться в электричку, рассесться по нагретым, отполированным задами лавкам. Лямку автоматного чехла — вокруг колена, без сил откинуться на спину и крепко закрыть глаза.
Лапины (1957)
В комнате полумрак, душно. Пахнет примусом, распаренными телесами, водочным угаром, табаком. В углу перед иконами лампадка, в тусклых отблесках ее — Богоматерь-Приснодева, Спаситель собственной персоной и Иаков Железноборский, чудом от паралича исцеляющий. Святая простота, внеземная скорбь и окладистая, до пупа, борода. Ночь, тишина, кажется — покой и умиротворение… Если бы!
— Ох, чтоб тебя!.. Распалил только, черт пьяный… Что же мне, с кобелем теперь? Или ложку тебе привязывать? — Рослая, нестарая еще женщина резко уселась на кровати, рывком опустив на под полные, с большими ступнями ноги, подошла к иконам и перекрестилась трижды, не истово, так, для порядка. — За что, Господи? Или прогневила тебя чем?
Под тоненькой ночнушкой груди ее волновались футбольными мячами, ягодицы перекатывались, словно спелые арбузы. Рубенсу и не снилось…
— Вот ведь бабы, а! — С кровати тяжело поднялся человек в трусах, выругался по матери, ловко и привычно закурил одной рукой. — Только и знают, что передок почесать! Все их соображение промежду ног! Суки!
Вторая его рука была отнята по локоть, на срезе культи выделялась выпуклая строчка швов.
— Бог с тобой, Андрюша, окстись!
Женщина отвернулась от икон, и по ее широкому, с простоватыми чертами лицу покатились обильные слезы.
— Я ж тебя вою войну ждала! Думаешь, желающих не было? Да меня полковники за ляжки хватали, «рыбонькой» звали, «душечкой»! А я… А ты… Передок, передок!
Плакала она, как обиженный ребенок. Навзрыд, захлебываясь, прижимая кулаки к маленьким, глубоко посаженным глазкам. Ее крупное, с рельефными формами тело мелко сотрясалось под застиранной рубашкой.
— Медальёновна, отставить рев! — Мужчина в усах по дуге придвинулся к женщине и, не выпуская изо рта папиросы, звучно похлопал по могучему бедру. — Ну, ну, Варька, хорош сопли мотать!
Резко повернулся, открыл форточку, бросил окурок наружу.
— Сколько раз уже говорено. Только обниму тебя, а мне чудится, будто водителя моего, Левку Соломона, из танка тяну. Солярка горит, паленым воняет. А Левка орет, ноги ему того, по яйца… Какая тут на хрен может быть любовь-морковь… Ну надо — хахаля себе заведи, пахаря грозного, я что, против?
Сказал негромко, мятым голосом, стукнул кулаком по изразцам и вытянулся на кровати, только скрипнули обиженно просевшие пружины.
— Ой, Андрюша, ну что ты, какой такой пахарь грозный? — Женщина всхлипнула, вытерла изрядно покрасневший нос, похожий на картофелину. — Я же тебя люблю, столько лет ждала, так что могу и перетерпеть… Только ты уж не лезь-то, не береди нутро…
— Нутро у нее… А я что, из камня, по-твоему, сделанный?.. — Вновь скрипнули пружины: мужчина сел, сбросив на пол жилистые ноги. — Слышь, Медальёновна, пока ты тут храпака давала, я по летнему-то делу опять парочку пустил. Приятную такую, антилигентную… В младшую группу… Ну, кавалер мне, понятно, благодарность сделал… Возвращаюсь, значит, от Салтычихи — и дерни меня нелегкая пройти мимо двери-то… А там така любовь, така любовь! Аж полы трещат, вот какая любовь! Ну и взыграло, значит, ретивое… Думал донесу до тебя, не расплещу. |