Это серьезная зацепка, очень серьезная. Завтра же Семена возьму в оборот.
Вот так, постепенно и жутковато, картина вырисовывается. Но догадки и домыслы пока что не приоткрывают тайны бесследного исчезновения, в которой последний, посмертный ужас и возмездие… Я, как лунатик, пошел на выход, остановился… зачем я приходил? Ах да, студенческий зачет.
Но по дороге в кладовку опять остановился и принялся шарить в пыльных обломках. В основном крошево и мелкие куски, бесформенные, но попадались и побольше: уцелевшая стопа, незрячий глаз, часть руки (не тот изгиб!), улыбка… или не улыбка?.. в общем, крупные женские губы, уголки прелестно и как-то жестоко загибаются вверх. Ее губы, Цирцеи. Я уронил кусок алебастра, поднял другой: странное существо с безобразным личиком и рожками на темечке. Очень похожее я из пластилина вылепил, ну да, как из больницы вернулся. Господи, да это же поросенок! Не рожки, а ушки, не личико, а морда с пятачком… Ну вот, тайна и раскрылась: он разнес Цирцею со свиньями, которую парфюмерный шеф больше не увидит. Никто не увидит — и слава Богу.
Я отворил кладовку (значит, «Цирцея» тут пряталась полускрытой загадочной статуей), подошел к антресолям. Много старых набросков, есть и законченные вещи. Я перебирал и узнавал… мой детский двор, вон бабушкино лицо в окне, сейчас позовет: «Максимка!». Мама сидит в кресле в длинном пестром платье. Похожа, честное слово! Понятно, рисунок несовершенен, юная рука, но все равно нехорошо, бессердечно — родные лица в кладовке. Однако поправимо: завтра же выберу место, я теперь буду с близкими жить, сверхчеловеком уже пожил… так, что чуть не убили.
У меня еще был пейзаж на зачет… нет, не детский двор, я помню. Вот! Ранняя весна, в радужном парном воздухе разлито радостное томление, ожидание и предчувствие праздника. Грязная дорога в колеях: через проселок, через путаницу мокрых веток и веточек угадываются в туманце силуэты покосившихся кое-где крестов, над ними обшарпанные купола — как раз без крестов. Своеобразный ракурс, непривычный, но я сразу узнал наш Успенский храм.
30
— Сема, в каком ящичке лежала маска?
— Вот здесь.
Он выдвинул верхний в изящной антикварной тумбочке.
— Ты понимаешь, конечно, Макс, я не сумасшедший, чтоб положить маску жены в чужой гроб. Если она вообще там лежала.
— Улыбочка твоя не к месту. Я тоже не сумасшедший. «Линия гроба» ведет к другому.
Улыбочка погасла, мы разом закурили.
— Почему ты не спрашиваешь, к кому? Потому что знаешь. Мой профессор сказал: я имею дело с равным по своим возможностям противником.
— Мои возможности, стало быть, ниже, — Сема вдруг взглянул остро и проницательно. — По умственным способностям или по весу?
— Лезешь в убийцы? Мне кажется, у тебя кишка тонка.
— Спасибо. Ты как всегда любезен.
— Не за что. Уверен, что ты тоже не чистейший голубок, иначе Ивана Петровича покрывать бы не стал. Лучше признайся, Сема, вспомню — не пощажу.
Он пожал плечами. Веснушки на побледневшем лице пылали красными точками; и весь он был собран, подобран, как животное перед схваткой. Напрасно я его недооценивал.
— Вы с ним встретились в электричке, — сказал я тихо.
— В какой еще…
— В той, что отправляется из Теми в 10.55.
— Я про не вообще не знал!
— Верю. Ты позже сопоставил и выяснил. При мне, помнишь? Тем самым ты его выдал.
— Макс, не бери меня «на понт», не удастся.
— Хочешь, возьму? Позвоню сейчас Ивану Петровичу и скажу, что ты его выдал.
— Звони. |