Пришел бы ко мне как хороший, я дала бы тебе и сала и хлеба.
Тут только сообразил я, что делать, и кинулся черным ходом за дворником. Дворницкая была заперта. Я стучал в нее кулаком и подсвечником.
Из соседней квартиры на мои стуки выбежал денщик генеральши Ельцовой, человек усатый и громадный. Он побежал за городовым и за сторожем.
Мама встретила этих людей неприветливо:
— Опоздали. Он уже вон оно где… — И указала в сторону Старо-Портофранковской улицы.
Они убежали, стуча сапогами, и вскоре мы услышали: „Держи-и!“
Такие крики в ту пору слышались почти каждую ночь.
Прошло пять минут. Вдруг мама сказала негромко:
— А теперь вылезай.
Из длинной корзины с бельем, что стояла в прихожей, вылез наш замухрышный грабитель.
Он должен был бы упасть перед мамой на колени и сказать ей растроганным голосом: „Благодарю вас, великодушная дама, за то, что вы спасли мою жизнь“. Но он только сплюнул, поправил прическу и снова отвратительно выругался.
Мама посмотрела на него с жалостью, как на калеку, и поспешила в столовую, к поломанным, измятым цветам, которые лежали среди черепков на полу.
Вор тупо глядел на нее, следя за ее быстрой работой.
— Как же тебя зовут? — спросила мама, после того как начисто вытерла испачканный пол.
Вор помолчал и угрюмо ответил:
— Циндилиндер.
Мама нисколько не удивилась такому странному имени.
— Ну, Циндилиндер, там у меня от обеда вареники.
Вор накинулся на мамину еду с жадностью голодного звереныша. После этого в нашей семье долго еще держалась поговорка, обращенная к тем, кто глотал, не жуя: „Что это ты ешь, как Циндилиндер?“
Насытившись, он хотел поскорее уйти, но мама оставила его ночевать тут же в коридоре, на корзине, потому что боялась, как бы не схватили его в подворотне.
Утром Циндилиндер ушел, и мы долго не видали его.
Месяца через три — уже у себя дома — я заболел скарлатиной. Скарлатина была тяжелая. Доктор Копп приходил каждый день и за каждые три визита получал два рубля — грандиозные деньги! А сколько ушло на лекарства да на два медицинских консилиума!
К зиме мы совсем обнищали. И мамина брошка из слоновой кости, и золотая браслетка с бонбончиками, и самовар, и медные кастрюли, и перламутровые круглые запонки, и даже черненькие Марусины часики — все уплыло в ломбард. Взамен мы получили зелено-лиловые квитанции, красивые, приятно хрустящие, с какими-то гербами и узорами. Восемь великолепных квитанций, которые я, выздоравливая, перебирал у себя в постели и рассматривал по целым часам.
И вот, когда мама стояла однажды в ломбарде у стойки, держа в руках последнюю нашу роскошь — шкатулку из карельской березы, — она в очереди увидела вдруг Циндилиндера. Циндилиндер засмеялся:
— Гы-гы! — И хитро подмигнул.
Под мышкой у него был востроносый турецкий кофейник причудливой формы, должно быть похищенный летом у зазевавшихся дачников.
— Уй, какая же вы стали сухая тараня! — сказал он ей с любезной улыбкой, будто говорил комплимент. — На вас прямо-таки гадко смотреть!
Тарань — это такая сушеная рыба.
По маминому исхудалому лицу и по той ничтожной шкатулке, которую она принесла заложить, он увидел, что с нею беда. Мама рассказала ему о моей скарлатине. Он проводил маму до самых ворот, а вечером явился к нам, как давнишний приятель, и, ни слова не говоря, щедрым жестом положил перед мамой перевязанную веревочкой аккуратную пачку рублевок.
— Спрячь сейчас же, — сказала мама, — или я позову Симоненко.
Симоненко был седой околоточный, который жил в нашем доме и каждый вечер уныло учился играть на трубе. |