Впрочем, милиция не вмешивается. Никого не разгоняют. Конные жандармы не появляются в проеме мощенной булыжником улицы. Никому нет дела - и не надо. Телевидения тоже не видно.
Каждый революционный акт, не показанный по телевизору, говорит мой бывший друг Швондер, это холостой выстрел из револьвера с глушителем. Вот недавно купил себе револьвер с глушителем, хвастается он, заряжен боевыми патронами, никаких холостых.
Каждое пустое слово холостит нас, да.
Я сворачиваю в переулок, достаю "Кент", закуриваю. Ветер уносит голубоватый дымок, и я уже сам не знаю, зачем пошел сегодня гулять. Обогнув баррикаду, выхожу на Манежную площадь, где катаются скейтеры. Крепкие мальчики, кожаные наколенники, короткая стрижка, лица сосредоточенные, глаза растерянные.
У меня был одноклассник, семь лет назад он признался мне, что он - гей. Мы сидели, сидели на кухне. Он был пьяный, но не очень. Мальчики, говорил он, мальчики-подростки - слава богу, не обязательно школьники - вот они сводят меня с ума. У них в лицах, говорил он мне, есть какая-то недооформленность, словно их еще надо нарисовать. Каждый раз, когда я вижу таких мальчиков, как эти, на скейтах, я вспоминаю моего одноклассника. Жалею, что его здесь нет.
Своего одноклассника я видел последний раз три года назад. В одном из первых бутиков он выбирал новую рубашку от Жан-Поля Готье. Улыбнулся мне смущенно, будто раздумывал, узнавать ли, но потом сказал, мол, жалко, редко видимся, днем на работе, вечером - в "Шансе", поверь, ни минутки времени. Зрачки у него были широкие, радужки почти не видно, красота мира вливалась туда широким потоком. Каждый раз, когда я вижу таких мальчиков, я стараюсь смотреть на них его глазами.
Вот я стою у самого края Манежной площади, поток машин течет слева, справа катится со ступенек поток мальчишек на досках. Громкий гудок за моей спиной - и, нарушая все правила, рядом останавливается "ауди". Мой бывший друг Швондер считает, что в таких ездят предатели. Мой бывший друг Швондер считает, что расстреляет их, когда придет к власти. Я уверен, что мы все умрем раньше, поэтому совсем не пугаюсь, когда он так говорит.
Стекло опускается, уползает в дверцу, тихо-тихо, словно коготь в кошачью подушечку.
– Сережа, - слышу я голос. - Сережа, что вы тут делаете?
Я тут стою, Лиза, у самого края Манежной площади, поток мальчишек на досках за спиной, поток машин за бортом твоей "ауди". Я просто гуляю, Лиза, но да, абсолютно свободен, если хочешь, могу сесть к тебе, и мы поедем обедать.
Моей сослуживице Лизе, наверное, уже сорок лет. У нее решительная походка, узкие губы, коротко стриженные рыжие волосы. Когда она проходит по офису, кажется, что порыв сухого ветра несет осенние листья. Никто не замечает, но я знаю, что это так. Мою сослуживицу Лизу считают в "Нашем доме" жестким человеком.
Место, где я работаю, называется "Наш дом". Это страховая компания. Мы помогаем людям не бояться будущего. А кроме того - помогаем уводить деньги от налогов, но об этом не принято говорить вслух. Этим занимается моя сослуживица Лиза, финансовый директор "Нашего дома".
Почти никто в офисе не называет ее Лизой. Ее зовут Елизаветой Марковной, но мне кажется, что женщину, похожую на уносящийся неведомо куда мертвый осенний лист, можно звать по имени. Имя очень важно для человека - так объяснила мне когда-то моя подруга, студентка РГГУ.
Пока официанты в "Ностальжи" приносят еду, я смотрю на мою сослуживицу Лизу и пытаюсь представить себе, какой она была двадцать пять лет назад, когда ей было пятнадцать или даже меньше. Стригла ли она волосы уже тогда? Заплетала косички? Или носила конский хвост, как сестра моего бывшего друга Швондера? Звали ли ее одноклассницы "лисичка-сестричка"? Звали лисенком мама и папа? Что должно было случиться с маленькой девочкой, чтобы она стала похожа даже не на старую лису, а на уставшую женщину сорока лет, в джинсах от "Armani", рубашке от "Donna Karan", туфлях от "Fabi" и с карточкой "СБС-Агро", которую она решительным жестом положит в кожаную папку с тисненой короной, не дав мне даже достать бумажник. |