Изменить размер шрифта - +
 — А гипноз на меня вовсе не действует…

Под ногой пана Зусека печально захрустели остатки лавра…

 

Глава 20. О разуме и женском упрямстве, которое всяко разума сильней

 

Себастьян растирал в пальцах золоченый лавровый лист и выглядел всецело сосредоточенным на этом, по сути, бесполезном занятии. Он вздыхал, подносил пальцы к носу, нюхал лаврово — золотую пыль… вновь вздыхал.

Евдокия молчала.

И молчание это давалось нелегко.

— Скажи уже, — Себастьян вытер руки о занавеску. — Что? Они пыльные. Будет повод постирать. А ты, Дуся, скоро лопнешь от злости.

— Это не злость… это… это беспокойство! Я не понимаю!

— Случается.

— Ты просто сидишь и… Лихо пропал, а ты… ты единственный, кто… кто хоть что‑то можешь сделать!

Она металась по гостиной, весьма, следовало сказать, роскошной гостиной, не способная справиться с собой. И в зеркалах ловила свое отражение — растрепанной, краснолицей женщины с безумными глазами.

— Но не делаешь ничего!

— Дусенька, — Себастьян забросил ноги на низенький столик, сделанный лет этак триста тому, и сохранившийся в прекрасном состоянии. К подобному Евдокия примерялась на аукционе, да так и не решилась, потому что просили за столик полторы тысячи злотней… непомерно! — Отрада глаз моих…

Евдокия запустила в него подушкой, но Себастьян уклонился.

— Скажи мне, что должен я сделать?

— Найти Лихо.

— Я ищу, — Себастьян пошевелил пальцами.

Был он бессовестно бос, и ко всему вельветовые домашние штаны закатал до колен, оттого и вид приобрел в высшей степени бездельный.

— Здесь?!

— А где?

— Его здесь нет, — силы вдруг иссякли и Евдокия упала, не на столик, на разлапистое креслице, прикрытое кружевною накидкой. От накидки пахло ванилью и еще корицею, и запахи эти представлялись странными, несоответствующими месту.

В доме ведьмаков должно было пахнуть иначе.

К примеру, как в аптекарской лавке… или же на кладбище… или в аптекарской лавке, которая расположена при кладбище, хотя, если подумать, то зачем она там?

— Я знаю.

— Тогда почему…

— Евдокия, — он поднялся, запахнул полы цветастого домашнего халата, в котором расхаживал, чувствуя себя в чужом доме свободно, будто бы был сей дом его собственным, — послушай меня, пожалуйста. Я понимаю, насколько это тяжело — сидеть и ждать. И тоже беспокоюсь за брата.

Поверить?

Он больше не улыбается. И выглядит серьезным, а еще усталым… где он был? Не скажет, и спрашивать бессмысленно, отшутится только.

— Лихо сильный…

— Успокаиваешь?

Нельзя ее успокаивать, иначе она расплачется, а это… это глупо плакать без повода! Нет, повод, конечно, есть и очень веский, однако же слезы Евдокиины ничем‑то не помогут.

— Успокаиваю, — согласился Себастьян. — А еще пытаюсь объяснить. Ты же выслушаешь?

Будто бы у нее имеется выбор.

Выслушает.

Она сделает, что угодно, если это поможет… только чем помогает ее, Евдокиино, сидение в чужом доме? Второй день, а она… они…

…второй день.

И теперь Евдокия чувствует время остро. То, как уходит оно, минута за минутой. Больше не тянет в сон, напротив, мучит бессонница, от которой не спасает травяной успокаивающий отвар.

У нее не хватает сил даже на любопытство.

Это заговор виноват.

Кто сделал? Для чего?

Ей не сказали.

Быстрый переход