Так она по сю пору и пребывает старой девой, затворницей в своем тереме (сестры Алексея Михайловича вели себя куда более строго, чем его дочери!).
Самой большой дурью во всей это дурацкой и печальной истории казалось Сильвестру то, что Вальдемар так ни разу и не увидел своей невесты! Ну да, это ж с ума сойти: позволить чужому мужчине увидать царевну! Мол, только после свадьбы, только взойдя к ней на ложе! А может, там окажется чудище-каркодил, о коем повествуют книги «Изумруд» или «Пчела», образцы византийской литературы, переводимые на Руси. А между тем царевна Ирина на чудище-каркодила нисколечко не походила, она была просто-таки красавица, и, может статься, погляди на нее королевич Вальдемар, все могло бы устроиться иначе…
Да, пытай, не пытай светила небесные, днем ли, ночью ли, а все равно никогда не угадаешь, как все в жизни сложится, подумал Сильвестр, который был порядочным философом и фаталистом. Вот не помер бы в одночасье государь Алексей Михайлович, не оставил бы он после себя непутевого, нездорового, неумного сына Федора, который никоим образом не мог быть строгим оком царству своему и за коим самим был нужен глаз да глаз, – может статься, и судьба Софьи сложилась бы по-другому.
Недолгое свое царствование Федор Алексеевич (только шесть лет пробыл он на престоле) почти все провел в постели. Взошедший на престол пятнадцатилетний юноша, более напоминающий слабого мальчика, беспрестанно цеплялся за руку своего воспитателя Симеона Полоцкого. Полоцкий был также и учителем Сильвестра Медведева (благодаря этому знакомству последний и попал во дворец). Могучий духом и телом наставник, чудилось, вселял в своего воспитанника новые жизненные силы, а его причудливый взгляд на мир безмерно веселил и ободрял Федора. Симеон представлял себе мир в виде книги, а составные части сего мира – как бы листами оной книги, строками, словами, литерами:
Мир сей преукрашенный – книга есть велика,
кою словом написал всяческих владыка.
Пять листов препространных в ней ся обретают и чудные письмена в себе заключают.
Первый лист есть небо, на нем же – светила,
их, словно письмена, Божия крепость положила.
Вторый лист – огнь стихийный под небом высоко,
в нем сего писания силу да зрит око.
Третий лист преширокий аер мощный звати,
на нем дождь, снег, облаки и птицы читати.
Четвертый лист – сонм водный в ней ся обретает,
в том животных множество обитает.
Последний лист есть земля с древесы, с травами,
с птицами и с животными, словно с письменами…
Когда в палатах государевых гремел мощный глас Симеона Полоцкого, Федор оживал, Сильвестр трепетал от восторга, а ближние царевы бояре испуганно взирали из-под своих тафей, высоких боярских шапок из дорогого меха, на разошедшегося архиерея, чая одного: оказаться от него как можно дальше. И только царевна Софья желала быть к Симеону как можно ближе. Она, словно растение, лишенное воды, впитывала каждое изречение, восхищалась причудливостью его словес, так отличающихся от привычных, коими изъяснялся дворец, замирала от остроты его мыслей. И ей совершенно наплевать было на то, какими глазами глядят на нее бояре, приверженцы теремных нравов. А те ясно что себе думали: девятнадцатилетняя девица, кое место за пяльцами, явилась в общество мужчин, среди которых есть и неженатые, да сидит с ними. И ладно бы молчала – осмеливается слово поперек молвить. Да еще и не одно! Стрекочет, что сорока, и не уймешь ее…
Между прочим, Сильвестр знал, что Софья – великая мастерица вышивать. Ковер ее работы лежал в покоях покойного царя, который восхищался искусством дочери. А что касается «сорочьего стрекота», то ни одного слова не было ею молвлено зря – каждое изобличало глубокий, самостоятельный ум и не просто жажду знаний – ненасытимую алчность их. |