Мне не хотелось бы жечь церковные.
* * *
Николенька лег в постель рано, Дуня сама перекрестила мальчику лоб и задула свечу. На обратном пути осторожно приоткрыла дверь в полутемную родительскую спальню: окна были открыты, но завешаны длинными маркизами, которые только сейчас, к вечеру, перестали поливать студеной колодезной водой – для охлаждения летнего зноя. На полу по четырем углам с той же целью стояли кадки со льдом. Воздух был душист от расставленных в изобилии по комнате резеды и тубероз, любимых цветов маменьки.
Авдотья с минуту постояла, борясь с желанием растолкать отца и поведать о своей авантюре. Но, отказавшись от сих мыслей, легким шагом прошла в отцовский кабинет, выдвинула ящичек (второй слева) отцовского орехового бюро в золоченой бронзе, вынула ключ – длинный, вершка четыре, тяжелый, и сама эта тяжесть была как Авдотьина вина. Согревая железо в кулаке, она вышла в сад. Скрипя гравием, дошла до конюшен, где ее ждала загодя оседланная Ласточка.
Луна освещала громаду притихшего имения, замершие, точно солдаты на параде, старые липы подъездной аллеи. Дабы не спугнуть спящую дворню, Авдотья полпути к подъездным воротам провела кобылу под уздцы, и вскоре за замшелыми каменными львами послышалось приветственное ржание французовых коней. Пустилье, и де Бриак, оба весьма схожие покроем сюртуков с местными помещиками, тихонько переговариваясь, курили трубки. «Если не откроют рта, – подумалось Дуне, – то могут и сойти за таковых». Впрочем, Авдотьина репутация, будь она узнана, в любом случае была бы испорчена навсегда.
К счастью, путь им предстоял недолгий: минут через десять все трое спешились и, оставив лошадей в березовой роще неподалеку, медленно пошли к темному храму. Скромная одноглавая церковь была сработана лет десять назад на барские деньги – православная, она предназначалась для перевезенных с калужских земель крестьян Липецких.
С большим, чем надобно, скрипом растворились тяжелые двери. На Авдотью пахнуло ладаном, медовым воском и, слегка, розами от елея. Детский гроб стоял посреди храма; подойдя прямо к нему, Авдотья почувствовала еще один приторный душок, схожий с тем, что издают надолго забытые в вазе гниющие цветы. Плотно обвязанное серым платком остроносое личико казалось совсем крошечным.
Де Бриак притворил дверь. Доктор зажег свечу, поднеся ее ко гробу, и, отвернувшись, трубно высморкался, спрятал белый платок в карман жилета.
– Кажется, она сейчас заплачет, – прошептал де Бриак. – Невыносимое зрелище.
Дуня кивнула – скорбно сомкнутые синеватые губы обвиняли лично ее, хозяйку, помещицу, – это она не сберегла. На сизоватых веках лежали тяжелые медные пятаки.
– Вы не покажете, княжна, где спуск в склеп?
Только сейчас Авдотья заметила в руках у де Бриака свернутую попону, а у Пустилье – объемный кожаный саквояж. И поежилась.
– Вам… вам нужна будет моя помощь?
– Только посветить, – поторопился успокоить ее де Бриак. – А после вы понадобитесь нам тут, наверху, чтобы предупредить, если кто-то решится нагрянуть сюда ночью.
Тело пришлось вынуть из гроба – пусть и маленький, тот не проходил вниз по лестнице. Де Бриак нес мертвую девочку на руках, Дуня отводила глаза от узких голубоватых ступней, то и дело задевавших каменную кладку. Церковный склеп служил складом – лестницы для побелки, мешки с мелом, большой стол по центру. Пахло тут пылью и холодным камнем. Француз опустил девочку на стол и, расстелив рядом попону, аккуратно переложил тело поверх темного сукна. Доктор открыл саквояж, холодно зазвенели выкладываемые на стол железные инструменты…
Дуня развернулась и побежала наверх, в тепло деревенского храма. Липецкие никогда здесь не молились – на то у семьи была домашняя церковь, но сейчас она бросилась на колени перед поблескивающими в полутьме образами. |