|
Но едва не разорвалось сердце у художника, привыкшего к жителям Рима и Флоренции, которые почти без понимания искусства, без культуры умеют так удачно судить о творениях художников, так безапелляционно произносят решения, — когда он наслушался мнений и суждений своей родной публики.
Наше избранное общество гораздо ниже стояло в понимании и оценке красоты, в понимании цели художника, в оценке его значения, чем итальянские ляццарони.
Выслушивая замечания, вопросы, восторги своих соплеменников, Ян омертвел.
— У нас, — промолвил про себя печально, — не стоит быть художником. Это самоубийство; это значит добровольно бросить себя на растерзание диким животным в цирке, которые терзают тебя не чувствуя, что в тебе жив дух Божий, святое вдохновение.
После этого опыта будущее предстало перед Яном в еще более мрачных красках. Надо было возвращаться в Италию или писать для себя без надежды на понимание, на должную оценку; но чем и как жить? Не было даже перед кем излить свои страдания и поделиться ими. Лучшее общество, к которому он привык за границей, здесь отталкивало его как ремесленника; с низшими, которые не могли его понять, он не мог дружить.
Тех дней, в течение которых, сидя за занавеской, иногда за дверью или тут же на глазах публики он слушал мнения о своих работах, хватило ему на десятилетия мучений. Это были пророческие голоса будущего. Лицо у него изменилось, глаза впали, щеки втянулись. А еды едва хватало. В последний день, уже потеряв надежду продать что-либо из своих работ, он сидел задумавшись и в отчаянии, когда перед домом остановилась чья-то карета.
Лакеи прибежали вперед, сообщили о приезде большого барина, который вошел важно в шляпе на голове, в пальто, с руками в карманах и направился прямо к картинам. Ян тоже не встал его встретить.
Граф смерил его взглядом и, потягивая носом, вернулся к рассмотрению картин, перебегая от одной к другой посоловевшими глазами.
Смерть Адониса, тема, несколько раз разработанная разными итальянскими школами, картина, писанная с Анджиолины, была лучшей работой Яна. Все согласны были, что она стоит величайших похвал. Анджиолина была здесь идеализирована и представлена еще более красивой. Для Адониса позировал красивейший из римлян. Чудный пейзаж окружал эту пару: милый, гармоничный, золотистый колорит, легкий и верный рисунок приводили в восторг.
— Сколько за это полотно? — спросил любитель. — Оно бы подошло мне для гостиной — набожные картины не в моде — если не дорого! Венера очень недурна!
— Эта картина, — ответил Ян, медленно поднимаясь, — стоила мне почти год труда и королевского пособия; это работа, на которой я хочу основать свою славу; я бы не хотел с ней расстаться, не будучи уверен, сумеют ли оценить ее здесь или нет, но будут, по крайней мере, дорожить из-за денег, которых она стоила. Я не отдам ее меньше, чем за тысячу дукатов!
— Что!
Граф остолбенел, посмотрел, плюнул, повернулся и ушел. От дверей вернулся, смерил глазами Яна и спросил:
— Вы с ума сошли?
Ничего не ответив, художник снова сел.
Уже оскорбленный граф указал палкой на копию небрежно нарисованной св. Цецилии Рафаэля, которую Ян начал во Флоренции, для себя. Она была незакончена, но размеры картины и свежий колорит сманили любителя.
— А эта штука? — спросил.
— Двадцать.
— Почему же такая большая разница?
— Это копия и неоконченная.
— Дам двадцать, но мне ее окончить.
— Для этого надо было бы вернуться во Флоренцию, чтобы сделать по совести. Кончать же здесь наугад, на память, значит испортить.
— Ничего не понимаю! Это какой-то сумасшедший! — сказал барин, пожимая плечами. — Значит, не куплю.
— Как вам угодно. |