Он так никогда и не смог вспомнить, открылась ли ему истина именно в эту минуту или позже, когда они с Офелией, насладившись любовью, лежали в постели, дымили сигаретами и глядели на маленькую зеленую звездочку в окне. Прозрение, назовем это так (впрочем, как это назвать и в чем его суть, не имеет значения), могло прийти и с первой фразой речи, которая началась легко, но внезапно застопорилась, лишилась смысла, который был словно выметен ветром из дальнейших слов. А потом наступила мертвая тишина — да, видимо, так: он уже знал, когда выходил из той маленькой гостиной от Ракели, знал, но не хотел знать, и это все время мучило его, как разыгравшаяся мигрень или начинающийся грипп.
И вдруг в какой-то неуловимый миг душевное недомогание, темная дымка тумана исчезли, появилась уверенность: «Жизнь поэта» — сплошной вымысел, история Клаудио Ромеро не имеет ничего общего со всей этой писаниной. Не надо никаких доводов, никаких доказательств, все это — сплошной вымысел. Пусть были годы работы, сопоставление дат, желание идти по следу и отметать предположения, все это — сплошной вымысел. Клаудио Ромеро не жертвовал собой ради Сусаны Маркес, не возвращал ей свободу ценой самоотречения и не был Икаром у белоснежных ног Ирены Пас. А он, биограф, словно плыл под водой и не мог вынырнуть, открыть глаза под хлесткой волной, хотя и знал правду. Более того, на самом дне души, как в мутной и грязной заводи, осела тягостная уверенность в том, что правда была ему известна с самого начала.
Незачем раскуривать вторую сигарету, винить расшалившиеся нервы, целовать в темноте тонкие податливые губы Офелии. Незачем убеждать себя, что затмение нашло в пылу чрезмерной увлеченности своим героем, что слабость можно оправдать слишком большой затратой сил.
Рука Офелии мягко касалась его груди, ее горячее прерывистое дыхание щекотало ухо. И все же он уснул.
Утром он взглянул на открытый ящик картотеки, на бумаги, и все это показалось ему гораздо более чуждым, нежели ночные переживания. Внизу Офелия звонила по телефону на станцию, чтобы узнать расписание поездов. До Пилара он добрался около половины двенадцатого и направился прямо к зеленной лавке. Дочь Сусаны смотрела на него робко и настороженно, как побитая собака. Фрага попросил уделить ему пять минут, снова вошел в пыльную гостиную и сел в то же самое кресло, покрытое белым чехлом. Ему не пришлось долго говорить, ибо дочь Сусаны, смахивая слезинки, стала кивать в подтверждение его слов и все ниже склоняла голову.
— Да, да, сеньор. Именно так и было, сеньор.
— Но почему же вы не сказали мне об этом сразу?
Нелегко было объяснить, почему она не сказала об этом сразу. Мать заставила ее поклясться, что она кое о чем никогда и никому не проболтается, а после того, как на матери женился офицер из Балькарсе, тем более, вот и… Но ей очень, очень хотелось написать ему, когда поднялся такой шум вокруг книги о Ромеро, потому что…
Она испуганно глядела на него, а слезинки катились по щекам.
— Да как же вам стало известно? — спросила она затем.
— Пусть это вас не волнует, — сказал Фрага. — Когда-нибудь все становится известным.
— Но в книге вы написали совсем не так. Я ведь ее читала. Я все там читала.
— Именно из-за вас в книге написано совсем не так. У вас есть другие письма Ромеро к вашей матери. Вы мне дали только те, которые вам хотелось дать, которые выставляют в наилучшем свете Ромеро, а заодно и вашу матушку. Мне нужны другие, немедленно. Дайте их.
— Есть только одно, — сказала Ракель Маркес. — Но я поклялась матери, сеньор.
— Если она не сожгла его, значит, в нем нет ничего страшного. Дайте мне. Я куплю.
— Сеньор Фрага, я не потому вам его не даю…
— Вот деньги, — резко сказал Фрага. |