– Теперь подай мне вон те домашние туфли, – продолжала она.
Он надел на нее изящные вышитые серебром по синему бархату пантуфли и в ожидании следующих приказаний остался стоять перед ней на коленях.
– Иди! – распорядилась она. – Ты мне больше не нужен.
Он покинул комнату. Графиня уселась за клавесин и попыталась играть, однако весьма скоро оставила это занятие. Ее охватило непонятное возбуждение, мысленно она все снова и снова возвращалась к своему холопу: красивому, образованному и благородному мужчине, целиком и полностью предоставленному ее произволу. Это обстоятельство, казалось, рассердило ее, она с досадой топнула маленькой ножкой, но ей, тем не менее, не удалось отогнать от себя его образ. Тогда она взяла новую французскую книжку, которую принес ей Шувалов, восторженный почитатель французской литературы, и принялась читать.
Внезапно где-то рядом раздалось пение, чудесная меланхолично-сладостная мелодия и великолепный мужской голос, от которого с невиданной силой сжалось сердце себялюбивой, совсем не сентиментальной женщины. Какое-то время она, затаив дыхание, прислушивалась, затем вскочила и дернула колокольчик. В комнату вошла камеристка.
– Кто это поет? – поинтересовалась графиня.
– Алексей Разумовский, – ответила камеристка, на мгновение вслушавшись, – никто другой в Москве не обладает таким голосом, который, кажется, вырывает у тебя из груди сердце, слушая который можно заплакать, и который все-таки так обнадеживает.
– Позови его ко мне.
Спустя несколько секунд Разумовский вошел в комнату и скромно остановился у двери.
– Ты пел? – не глядя на него, начала графиня.
– Да, барыня.
– Что это была за песня?
– Малорусская крестьянская песня, какие поются у нас на Украине.
– Тогда у вас поют песни гораздо более красивые, чем итальянские арии.
– Мне маэстро то же самое говорил.
– И он научил тебя петь?
– Он только придал моему дарованию законченную форму, – ответил Разумовский, – но научил меня Господь Бог по бесконечной своей доброте.
– Спой мне эту песню еще раз.
Разумовский начал. Раздольные, красивые звуки полились из его груди, и каждый, казалось, поднимался из самой интимной глубины и потому с доброжелательной и одновременно тревожной силой трогал всякую до поры бесплодную и бесчувственную человеческую душу. Когда он закончил, обычно такая своевольная женщина вдруг обратила к нему лицо, глаза ее были полны слез.
– Ты можешь простить меня? – промолвила она, одновременно протягивая ему красивую трепещущую руку.
– Что, госпожа, что именно я должен тебе простить? – чуть слышно спросил он, не прикасаясь к ее руке.
– Ту жестокость, с какой я с тобой обращалась.
– Ты имела право.
– Нет, нет, – воскликнула графиня, – это было мерзко с моей стороны такого человека, как ты, человека с твоим образованием, твоим восприятием, нарядить в одежду прислуги и заставить прислуживать двум дурацким щеголям, моему мужу и моему гостю Воронцову. Прости меня, я прошу тебя об этом.
Разумовский рухнул на колени перед своей госпожой, которая уже не могла скрыть слез, и прижал ее руку к губам.
– Я выправлю тебе отпускную грамоту, которую не успел составить для тебя мой отец.
– Чем могу я заслужить эту милость? – пробормотал Разумовский.
– Тем, что попытаешься вычеркнуть из своей памяти сегодняшний день, – проговорила графиня, поднимая его с колен, – и чтобы облегчить тебе эту задачу, я хочу признаться тебе, что мучила тебя так лишь для того, чтобы заглушить в себе голос, с самого первого мгновения говоривший мне в твою пользу, что такую низкую должность я определила тебе лишь потому, что мое сердце еще прежде, чем позволила моя гордость, отвело тебе совершенно другое место, самое высокое из тех, какое может предоставить женщина. |