Изменить размер шрифта - +

– Что вы здесь делаете? – сердито крикнул он, словно застал в своей кладовой воришку.

– Простите, сэр,– сказал сержант с той неуклюжей почтительностью, с какой обращаются к заведомо виноватому джентльмену,– а вы что здесь делаете?

– Это вас не касается,– воскликнул Тернбулл.– Если французская полиция против, пусть она и спрашивает. А вы тут при чем, синие сардельки?

– Я не совсем вас понял, сэр,– растерянно промолвил сержант.

– Я говорю,– повторил Тернбулл,– почему французская полиция не вмешивается?

– Понимаете, сэр,– отвечал сержант,– скорее всего потому, что мы не во Франции.

– Не во Франции? – переспросил Тернбулл.

– Вот именно, сэр,– отвечал сержант,– хотя говорят тут больше по-французски. Это остров Сэн-Луп, в Ламанше, сэр. А нас послали из Лондона, чтобы вас поймать. Так что, кстати скажу, все, что вы сделаете, может быть использовано против вас.

– Да,– сказал Тернбулл,– спасибо, что мне напомнили.

И он помчался со всех ног, а Макиэн, очнувшись и оставив полрукава в руке полицейского, побежал за ним.

Бегали они хорошо – куда лучше тяжеловесных служителей закона, да и особенности края использовали умней. Сперва они кинулись к берегу, где полисмены немедленно оказались по щиколотку в воде. Пока те выбирались на сушу, они вернулись и помчались прямо через поле. Добежав до другой дороги, они перешли на рысь, ибо полицейские уже исчезли из виду.

Примерно через полмили они увидели у дороги два беленых домика и какую-то лавку. Только тогда редактор обернулся и сказал:

– Макиэн, мы неправильно взялись за дело. Как же нам драться, если нас все знают?

– К чему вы клоните? – спросил Макиэн.

– К тому,– отвечал Тернбулл,– что нам с вами надо зайти в эту лавку.

 

СКАНДАЛ В СЕЛЕНИИ

 

Когда речь заходила о женщинах, он замечал, что им пристали достоинство и домовитость; но искрение верил в это и мог бы это доказать. Когда речь заходила о политике, он говорил, что все люди свободны и равны – и думал именно так. Когда речь заходила о воспитании, он сообщал, что надо прививать сызмала трудолюбие и почтение к старшим; но сам являл пример трудолюбия и – что еще реже – был тем старшим, к которому испытывают почтение собственные дети.

Для англичан такой тип мышления безнадежно скучен. Однако у нас эти трюизмы произносят, как правило, дураки, да еще боящиеся общественного мнения. Дюран же ни в коей мере не был дураком; он много читал и мог защитить свои взгляды по всем канонам позапрошлого века. А уж трусом он не был никак, чужого мнения не страшился и готов был умереть за каждый свой трюизм. Боюсь, мне не удалось описать это чудище моим нетерпимым и эксцентричным согражданам. Скажу проще: мсье Дюран был просто человеком.

Жил он в маленьком домике, обставленном уютной мебелью и украшенном неуютными медальонами в античном вкусе. Правда, холодность этих украшений уравновешивалась другой крайностью – у дочери его висели и стояли в высшей степени дешевые и пестрые изображения святых. За несколько лет до нашего повествования умерла его жена, которую он очень любил, и теперь он возлагал на ее могилу уродливые бело-черные венки. Любил он и дочь, хотя и мучил, непрестанно беспокоясь о ее невинности, что было излишне и потому, что она отличалась исключительной набожностью, и потому, что в селении почти никто не жил.

Мадлен Дюран казалась несколько сонной, и могла бы показаться ленивой, если б не тот неоспоримый факт, что хозяйство она вела одна и шло оно превосходно; Лоб ее, широкий и невысокий, казался еще ниже из-за мягкой челки тепло-золотого оттенка.

Быстрый переход