— Мы в школе на теме про Линкольна полтора месяца сидели.
— У Брэди была фотостудия тут неподалеку. Не видел?
— Нет, — во мне засела какая-то мысль — вот-вот вырвется, что-то важное и невыразимое, встрепенувшееся при воспоминании о пустых лицах тех солдат. Нет, исчезла, только образ остался: мертвые мальчишки раскинули руки и ноги, уставились в небо.
Опять наступило молчание — мучительное. Никто из нас, похоже, не знал, что говорить дальше. Наконец Хоби переложил ногу на ногу.
— То есть хочу сказать… извини. Прости, что спрашиваю, — сказал он, запинаясь.
Я заелозил в кресле. Я сюда ехал с таким огромным любопытством, что как-то и не подумал о том, что еще и придется отвечать на вопросы.
— Знаю, трудно об этом говорить, наверное… Просто. Я и не думал…
Мои ботинки. Интересно, как же это я раньше никогда толком не смотрел на свои ботинки. Оббитые носы. Разлохматившиеся шнурки. «Пойдем в субботу в „Блумингдейл“ и купим тебе новые». Так и не купили.
— Не хочу тебя мучить. Но… он был в сознании?
— Да. Типа того. Ну, то есть… — Я заметил, какое встревоженное, напряженное у него стало лицо, и какая-то глубинная часть меня рванулась было к нему со всеми этими подробностями, которых он не знал и которых ему и знать не надо было, с распластанными внутренностями, с безобразными образами, которые то и дело вспыхивали у меня в голове, даже когда я не спал.
Тусклые портреты, фарфоровые спаниели на каминной полке, тик-так, тик-так, качается золотой маятник.
— Я услышал, как он зовет, — я потер глаз. — Когда очнулся.
Будто сон пытаешься рассказать. Невозможно.
— И я к нему подошел, и посидел с ним, и… все было не так уж плохо. Ну, не так, то есть, как можно подумать, — прибавил я, потому что вранье вышло уж очень заметным.
— Он с тобой говорил?
Я с трудом сглотнул и кивнул. Темная мебель красного дерева, пальмы в кадках.
— Он был в сознании?
Я снова кивнул. Во рту дурной привкус. Такое нельзя было сформулировать, у этого всего не было смысла, не было истории — у пыли, у сирен, у того, как он держал меня за руку, у целой жизни, где были только мы вдвоем — с мешаниной фраз, названиями городов и именами, которых я раньше не слышал. С искрами от разорванных проводов.
Он все не сводил с меня глаз. В горле у меня пересохло и меня подташнивало. Один миг не перетекал в другой как положено, и я все ждал, что он еще что-то спросит, про что угодно, а он не спрашивал.
Наконец он помотал головой, будто мысли прояснить.
— Это…
Казалось, он смущен не меньше моего, с этим его халатом и всклокоченными седыми волосами он был похож на короля без короны на детском карнавале.
— Извини, — сказал он, снова замотав головой, — мне это все в новинку.
— Простите?
— Видишь ли, просто все… — он склонился ко мне, заморгал — быстро, взволнованно, — это все так отличается от того, что мне сказали, понимаешь. Сказали, что он умер мгновенно. Очень, очень это подчеркивали.
— Но… — я с изумлением на него уставился. Он что, думал, я все выдумываю?
— Нет, нет, — заторопился он, выставив вперед руки, чтоб меня успокоить. — Просто… думаю, они это всем говорят. «Умер мгновенно», — угрюмо уточнил он, потому что я все еще таращился на него. — «Боли и не почувствовал». «Даже не понял, что случилось».
И тут — разом — до меня дошло, скользнуло по мне холодом понимание того, что это могло значить. |