Изменить размер шрифта - +

Своего рода праздник. Первый школьный звонок. Первое причастие. Первый поцелуй. Первая брачная ночь. И прочее — по выбору. А следом всегда — будни…

Так и пошел — как на праздник.

 

2

 

Уилла разбудил мальчик из трактира, принесший корзину, полную еды, плюс пару бутылок французского красного…

(ну не из Лангедока, ну из Бордо, так и это в Лондоне надо сильно постараться найти, спасибо пройдохе-трактирщику! Да Уилл и не знал разницы)…

потому что Смотритель, будучи простым французским графом, желал отметить Начало…

(первый звонок, первое причастие, первую брачную ночь)…

именно хорошим красным, пусть даже бордоским. Хотя последняя оговорка — она к графу, а Смотритель как раз предпочитал бордоское, а лангедокское он считал слишком жестким и с чересчур резковатым ароматом. Но это мнение он имел в двадцать третьем веке, а здесь, в шестнадцатом, он мог засунуть его куда следует и не выступать не по делу.

Явление посыльного для Уилла, страдавшего от головной боли, тяжести в подреберье и отвратительного вкуса во рту, стало сюрпризом — приятным и неприятным одновременно. Приятным — потому что он сразу углядел залитые сургучом горлышки винных бутылок, содержимое коих могло избавить Уилла от двух, по крайней мере, последних ощущений. А может, и от первого: кто знает, как действует по утрам бордоское? Уж только не Шекспир, ему такая роскошь не по карману. А неприятным — потому что сама мысль о еде вызывала у него резкое обострение всех трех ощущений сразу.

Пока он приходил в себя после тяжкого ночного забытья и разглядывал нежданный подарок, в дверях появился сам граф Монферье — весь в черном с золотом одеянии, прекрасный и лучезарный, похожий на некое небесное видение, которым, не исключено, он и был.

Но небесное видение немедленно по явлении Уиллу обрело голос, а стало быть, и реальность. Оно сказало:

— Долго спишь. А дела, замечу, не ждут.

— Какие дела? — спросил Уилл.

А может, ему это только показалось, что спросил, потому что губы не очень слушались хозяина, и уж как произнесенное вылетело — не ему судить.

Но граф понял.

— Великие, естественно, — объяснил он.

Снял берет, швырнул его на пол, сбросил с табурета таз, который с мерзким и рвущим больную душу Уилла звоном брякнулся на пол, а сам уселся на оный табурет. В смысле, граф уселся. И ноги вытянул. В лиловых чулках. И испанских туфлях.

— Мне плохо, — осторожно (как гость отреагирует?), но честно заявил Уилл.

— Вижу, — согласился с очевидным граф. Выдернул из корзины, как овощ какой-нибудь, темную бутыль, сбил сургуч перстнем (камень в перстне вполне подходил для таких работ), зубами вытянул пробку. Поискал взглядом, во что налить. Не нашел. Протянул Уиллу бугылку: — Придется некуртуазно, fellow.

Пopa, кстати, какой-никакой посудой обзаводиться. Хоть бы и глиняной. Пей!

Уилл припал к горлышку, кадык ходил, как поршень в насосе. Хотя сравнение это пришло не к графу, а к Смотрителю, уж не из шестнадцатого века оно явилось, это точно!

Минугы через две Уилл оторвался от источника, посидел оторопело, слушая, видимо, себя, любимого, услышал, понял, сообщил:

— А что? Жить можно.

Хотел было продолжить лечебный процесс, но граф решительно выхватил бутылку, поставил на пол.

— Жить можно? — переспросил. — Вот и живи. Сначала — дело, гулянка — потом.

— А поесть?

Выпитое и оживившее организм актера явно стимулировало дальнейшее его оживление: еще пять минут назад с отвращением думавший о еде, Уилл глядел на корзину с осмысленным интересом.

Но у графа были иные цели.

Быстрый переход