Изменить размер шрифта - +
С философского факультета вышли такие известные ученые, как Арсений Гулыга и Александр Зиновьев.

«Как я теперь понимаю, – вспоминал Александр Твардовский, учившийся в том же институте, – в ИФЛИ не было такого разудалого вольномыслия, да и годы, когда я учился, вовсе не способствовали свободе собственных мнений, хотя юные индивидуальности стремились быть каждый на особицу.

Это может показаться странным и невероятным, но в тридцать седьмом, восьмом, девятом, то есть в годы разгула сталинского террора, не пощадившего и ИФЛИ (и там сажали – и студентов, и преподавателей, а на комсомольских собраниях, проходивших каждую неделю по два-три раза, на трибуну выходили чередом дети «врагов народа» и каялись, что проглядели, не увидели, как у них под боком мама или папа… – говорилось с оттенком отчужденной брезгливости: «отец», «мать» или чаще – «он», «она»), в это время поэты еще громогласно провозглашали что-то свое.

Но фрондерство мальчиков было слишком легковесным и только им представлялось чем-то мощным.

Я с детства не любил овал,

Я с детства угол рисовал.

Эти строки были как бы эмблематичными для всей фрондирующей поэтической молодежи. Программа. Мы угловаты и необтекаемы, мы врежемся в современную поэзию. В действительности же эти мальчики были ортодоксальны.

И если допустить фантастическую мысль, что, скажем, Сталин прочитал бы у того же Павла Когана строки: «Но мы еще дойдем до Ганга, но мы еще умрем в боях, / Чтоб от Японии до Англии сияла Родина моя», он был бы доволен: хорошие мальчики растут, эти за мной пойдут куда угодно. Ах, какая смена растет: до Ганга…»

Твардовский был намного старше основной массы студентов, но уже знаменит поэмой «Страна Муравия» и в 1939 году получил самый высокий орден – Ленина. Как студенческий фольклор ходил рассказ о том, что на выпускном экзамене Твардовскому достался билет с вопросом о «Стране Муравии».

Его заместитель по журналу «Новый мир» Алексей Иванович Кондратович, тоже ифлиец, вспоминал, что Твардовский «Шелепина не признал, когда тот стал членом политбюро, шишкой недосягаемой, человеком-портретом, висевшим в унылом ряду в трепетанье красных стягов на всех праздниках».

– Кто этот мрачный тип, который сидит один за столиком? – спросил Александр Трифонович, приехав в подмосковный санаторий «Барвиха» (для высокого начальства).

Официантка с испугом ответила:

– Это товарищ Шелепин.

Когда Александр Трифонович в редакции «Нового мира» пересказал эту историю, Кондратович в свою очередь поинтересовался у Твардовского:

– А вы знаете, что Шелепин учился в ИФЛИ?

– Нет.

Один из ифлийцев, уже упоминавшийся в этой книге профессор-историк Александр Зевелев, вернувшийся с войны инвалидом, на склоне лет вспомнил несколько эпизодов совместной студенческой жизни:

«1940 год. Зимняя сессия. Стромынка. Иду за кипятком (основной пищей бедного студента) в кубовую. Здесь в окружении девушек балагурит наш комсомольский вожак. Веселый, как обычно, гомон.

– Шурик! Все «грызут» науку. Экзамены. А ты…

– Учись, учись – профессором будешь. А я вождем!.. – и в глазах неподдельный блеск.

1947 год. После войны и выписки из госпиталя живу в Ташкенте. Выхожу из здания горкома партии, где числюсь внештатным лектором. Навстречу – Шелепин в сопровождении первого секретаря ЦК комсомола Узбекистана:

– Здравствуй, Александр! Что в горкоме делаешь? Где работаешь?

– Я кандидат наук, доцент в Среднеазиатском университете. Похоже, твое предсказание не сбылось. Я еще не профессор, а ты еще не вождь…

Шелепин пригласил меня на дачу ЦК.

Быстрый переход