Юрист по диплому, окончивший университет первым, на круглые пятерки; по призванию — литературный критик, глубоко проникший в суть искусства, он провел безалаберную жизнь неудачника, попадал в долговую тюрьму, страдал запоем и умер сорока двух лет от роду.
Григорьев смолоду увлекался философией. «В пору ранней молодости и нетронутой свежести всех физических сил и стремлений, в какое-нибудь яркое и дразнящее и зовущее весеннее утро, под звон московских колоколов на святой — сидишь весь углубленный в чтение того или другого из безумных искателей и показывателей абсолютного хвоста… сидишь, и голова пылает, и сердце бьется — не от вторгающихся в раскрытое окно с ванильно-наркотическим воздухом призывов весны и жизни… а от тех громадных миров, связанных целостью, которые строит органическая мысль, или тяжело, мучительно роешься в возникших сомнениях, способных разбить все здание старых душевных и нравственных верований… и физически болеешь, худеешь, желтеешь от этого процесса… 01 эти муки и боли души — как они были отравительно сладки!»
Его взгляды складывались в 40-е годы, когда в русскую интеллектуальную моду начал входить Гегель. «Трансцендентальная закваска», полученная в университете, подготовила в приятию «Феноменологии духа». Но, достигнув духовной зрелости, Григорьев снова (и окончательно) повернул от Гегеля к Шеллингу. Философа тогда уже не было в живых, жили его труды, выходили тома посмертного собрания сочинений. Мимо Григорьева они не прошли.
В своих «Воспоминаниях» он рассказывает, как в конце 1856 года ему, лежавшему больным в постели, В. П. Боткин прислал книжную новинку — первый том «Философии мифологии» Шеллинга. Книгу он прислал с запиской, в которой упоминал, что уже «нюхал» книгу и что она хорошо пахнет. «И впился я больными, слабыми глазами в таинственно и хорошо пахнущую книгу — и опять всего меня потащило за собою могучее веяние мысли — и силою покойный отец, ходивший за мною, как нянька, должен был отнимать у меня эту „лихую пагубу“.
И в саду итальянской виллы сидел я по целым часам над этой „лихой пагубой“ и ее последующими томами — и опять голова пылала и сердце билось, как во дни студенчества, — и ни запах роз и лимонов, ни боязнь тарантулов, — ничто не могло развлечь меня.
Трансцендентальное веяние, — sub alia forma — вновь охватило и увлекло меня…» Теперь уже до конца дней.
В 1859 году Григорьев признавался: «Шеллингизм (старый и новый, он все один) проникал меня глубже и глубже — бессистемный и беспредельный, ибо он — жизнь, а не теория». В Шеллинге Григорьева привлекало стремление к цельности, к органичности. Гегель отталкивал его односторонним логицизмом, безразличием к нравственным критериям, умозрительным подходом к жизни.
Жизнь — это организм, и познание ее возможно только с помощью аналога жизни, имеющего органическую структуру. Таковым является искусство. Жизнь безгранична и неисчерпаема, и подлинно художественное произведение также неисчерпаемо, а литературный критик, его истолковывающий, должен, в свою очередь, стремиться воссоздать всю жизненную его полноту. Григорьев ратовал за «органическую критику». Вдохновлял его «светоносный мыслитель Запада Шеллинг».
Основное требование органической критики к искусству — правда жизни. Поясняя свою мысль, Григорьев говорит о чуткости и меткости художника, способности переноситься в чужие души, в чужую обстановку, жить чужой жизнью, метко подмечая выразительные детали. Вторая степень меткости и объективности состоит в умении возвести минутное и случайное в типическое и общее. «Каким образом из явлений частных складываются типы в душе художника — вопрос далеко еще не разрешенный: дело в том только, едва ли они складываются сознательно, аналитически. |