Он повернулся и посмотрел на стену, отделявшую эту комнату от номера четырнадцать. Краска облупилась и местами вздулась. Он приложил ладонь к одному пузырю и почувствовал, как тот подался, но не ощутил сырости, как ожидал. Пузырь был теплым, как если бы с другой стороны стены горел огонь. Он подвинул руку в сторону, пока не нащупал прохладный участок, краска на котором оставалась неповрежденной.
– Что за?.. – Он произнес это вслух, и звук собственного голоса во мраке напугал его, словно говорил не он, а некий его двойник, который стоял чуть в стороне и с любопытством наблюдал за ним, человеком, постаревшим раньше времени, искалеченным войной и утратами, человеком, которого среди ночи преследуют телефонные звонки и голоса, говорящие на чужом языке.
Прохладное место на стене стало теплеть под его ладонью. Даже не теплеть – оно сделалось горячим. Он на секунду прикрыл глаза, и в голове вспыхнуло видение: нечто в соседней комнате, фигура, изуродованная и вывернутая, вспыхивающая изнутри, когда на стену с той стороны ложится ее ладонь, следующая за рукой человека с другой, как кусок железа, тянущийся за магнитом.
Он убрал руку и потер ладонь о штанину. Во рту и в горле пересохло. Захотелось прокашляться, но он сдержался. Это нелепо, он понимал: в конце концов, он ведь только что заколотил наглухо дверь, поэтому пока можно успокоиться, но между этими механическими звуками и такой человеческой слабостью, как кашель, все же есть разница. Поэтому он прикрыл рот рукой и попятился из комнаты, оставив там ящик с инструментами. Он поставил на место фанеру, но закреплять ее не стал. Ночь была тихой, безветренной, так что упасть она не должна. Он не поворачивался спиной к мотелю, пока не добрался до фургона. Войдя, запер дверь, потом выпил воды, следом опрокинул в рот стакан водки и проглотил таблетку снотворного. Снова набрал номер, который уже набирал, и оставил второе сообщение.
– Еще одна ночь. Я хочу получить деньги, и с меня хватит этой чертовщины. Сожалею, но больше не могу.
Потом он разбил телефон и топтал мелкие осколки, после чего скинул башмаки и пальто и свернулся калачиком на кровати. Он слушал тишину, а тишина прислушивалась к нему.
Что ж, богатые всегда имеют бедных, и в этой войне богачи воевали за счет бедняков. Ни одного богатенького рядом, а если какой и завелся бы, он бы спросил его: а зачем? Какой смысл быть здесь, если есть другие варианты? Нет, там были только такие же, как он сам, а некоторые и еще беднее, хотя уж он-то знал, каково оно, жить бедняком. Тем не менее по стандартам некоторых знакомых парней, которые о бедности знали не понаслышке, ему жаловаться было не на что.
Начальство говорило, что они готовы развернуться в боевой порядок и сражаться, а ведь им даже бронежилеты не выдали.
– Это потому, что иракцы по вам стрелять не будут, – сказал Латнер. – Будут только язвить, насмехаться да говорить всякие гадости про ваших мамочек.
Длиннющий, как жердь, – он такого, наверное, и не встречал, – Латнер только так и говорил: «мамочки» да «папочки». Когда умирал, просил позвать свою «мамочку», да только она была далеко, за тысячи миль, и, может, молилась за него, как будто это могло помочь. Ему дали наркотики – от боли, и он уже плохо соображал, не понимал, где находится. Думал, что дома, в Ларедо. Ему сказали, что мамочка уже едет, и он так и умер, веря в эту ложь.
Они собирали куски металла и расплющенные банки, делали себе бронепластины. Потом они снимали бронежилеты с убитых иракцев. Те, что приезжали позже, были экипированы лучше: наколенники, защитные очки, солнцезащитные очки «Уайли-икс», даже карточки с ответами на возможные вопросы репортеров, потому что к тому времени все полетело к чертям собачьим, как говаривал его старик, и было нежелательно, чтобы кто-нибудь ляпнул что-то не то. |