Я угостила его рыбным супом, налила чаю, он же тем временем рассказал немного о себе. Звали его Сриенг.
Я была уже на шестом месяце, но все же не могла сидеть дома сложа руки. Не такой я человек. Я не могла делать вид, что не замечаю борделей вокруг, поэтому снова, как и в Кратьэхе, начала распространять презервативы и беседовать с девушками. Представляться сотрудником из международной гуманитарной организации «Врачи без границ» было не слишком удачной мыслью, но ничего лучшего мне в голову не пришло.
Приходилось заставлять себя идти в эти сырые, грязные подворотни за Центральным рынком, где я когда-то продавала себя. Я так никогда и не смогла дойти до борделя тетушки Пэувэ. Слишком живы были воспоминания — стоило только приблизиться к тем местам, как мне становилось плохо.
Не знаю, узнавали ли меня на улицах. Может, и нет. Я иначе одевалась, да и сама стала совсем другой. Кто разглядит в уверенной в себе, хорошо одетой женщине жалкое, щуплое привидение, которое звали «черной» или Айя? Никого из знакомых я разыскивать не стала.
Всего за два с половиной года Пномпень сильно изменился. Город стал гораздо богаче, людей на улицах заметно прибавилось. Повсюду развернулось строительство. Бордели тоже изменились. Раньше заведения прятались в переулках, теперь же публичные дома подобрались к самым улицам — стояли у всех на глазах. Они сделались официальными заведениями.
Хуже всего были бордели в Свей Пак. У нас с Пьером была машина — тарахтевшая бледно-голубая «Камри», купленная за восемьсот долларов, и я на машине ездила в тот пригород. За шесть миль от Пномпеня попадаешь в целый район борделей, сгрудившихся вдоль главной дороги. В Свей Пак были не только жалкие домишки, но и бетонные здания с высокой оградой и запирающимися воротами. Выглядели они, как крепости, ясно было, что их охраняли с оружием — любой человек, имевший в Пномпене собственный бизнес, имел оружие. В большинство этих домов доступ мне был закрыт. Многие девушки там содержались как пленницы, некоторые были совсем маленькими девочками — Свей Пак специализировался на вьетнамках, красивых и с бледной кожей, а еще на девственницах.
Были девочки не старше десяти лет, а то и моложе. Зачастую они были сильно избиты. Это было ужасно — раньше я такого не видела. Я начала ходить по борделям каждый день, отводя девушек в клинику организации «Врачи без границ» или в госпиталь, где работал Пьер.
Тем временем Нинг. дочь Сопханны, тяжело болела. Ей было лет шесть, она заболела еще когда семья перебралась в Пномпень. Мы с Пьером отвезли девочку в госпиталь, и у нее нашли туберкулез. Ее лечили в госпитале, но когда выписали, она все еще была очень слаба. Однажды Сопханна пришла ко мне белая как полотно.
Она рассказала, что муж собирается отдать Нинг соседке — та предложила забрать девочку, поскольку сама была бездетной. Даже деньги за нее предложила. Муж сказал, что раз Нинг все время болеет, лучше ее отдать. Сопханна пришла ко мне с просьбой найти какой-нибудь выход. Мы нашли его: Пьер и я, носившая своего ребенка уже восемь месяцев, решили взять Нинг к себе. Она была самым замечательным ребенком на свете, такой ласковой, мы в ней души не чаяли.
Время родов приближалось, а я все еще не свыклась с мыслью о том, что у меня будет ребенок. Живот рос, ребенок внутри толкался, скоро ему потребуюсь я, но меня до сих пор пугала даже мысль о предстоящем материнстве. У меня у самой матери не было, и я ощущала всю болезненность этой пустоты. Себя же в роли матери я вообще не представляла. На душевную поддержку Пьера рассчитывать тоже не приходилось: он не понимал моих мучительных сомнений. Его больше забавляли изменения в моей внешности: он говорил, что я стала прямо-таки огромной — настоящий танк.
Несколько месяцев мне снились кошмары. Я видела жуткие образы тех женщин, которым «помогала» в родах, когда была акушеркой в Ttone. |