— Покачав головой, он вздохнул и стал листать каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть, что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью другого его приятеля — Клаудио Лонио. От каждой второпях прочитанной фразы сжималось сердце: «…выдающаяся индивидуальность… годы пламенной юности в Париже конца Belle Époque, принесшие ему широкое признание… незабываемый вклад в движение, отличавшееся новыми идеями и смелыми экспериментами, которые… определенное и притом далеко не последнее место в…»
Тут Долабелла закрыл каталоги направился в следующий зал со словами: «Да, душа человек был!»
Престинари долго — смотрители уже ушли, становилось темно, в опустевших залах все казалось таким удивительно ненужным — созерцал картины, составлявшие его посмертную славу, прекрасно понимая, что больше никогда, действительно никогда не будет ни одной его выставки. Это провал! Как правы были его друзья, там, наверху, в Элизиуме: не надо было ему сюда возвращаться. Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным. С каким высокомерием, с какой уверенностью в себе, как стойко переносил он тот факт, что публика его не понимает, как отражал самые ехидные выпады критиков! Но тогда у него впереди было будущее, бесконечная череда лет, и в перспективе — картины одна лучше другой, шедевры, которым суждено потрясти мир. А теперь… Все кончено, ему не дано больше добавить к сделанному ни одного мазка, и каждый неблагоприятный отзыв он переживал мучительно, как окончательный приговор.
От такой обиды в нем вдруг проснулся боевой задор. «Вот как, зеленые и сиреневые тона! И я еще должен терзаться из-за каких-то глупостей Долабеллы? Этого идиота, ни черта не смыслящего в живописи! Уж я-то знаю, кто ему заморочил голову. Все эти антифигуративисты, абстракционисты, апостолы нового слова и живописи! И он туда же — увязался за шайкой бандитов и позволяет водить себя за нос».
Ярость, которую еще при жизни вызывали в нем некоторые работы авангардистов, вспыхнула вновь, наполнив его душу злобой и горечью. Именно по милости этих пачкунов, твердо верил он, подлинное искусство, искусство, зиждущееся на славных традициях, сегодня ни во что не ставят. Интриги и снобизм, как это нередко бывает, взяли верх, а честные художники стали их жертвами.
«Шуты, кривляки, обманщики, оппортунисты! — возмущался он про себя. — Каким гнусным секретом вы владеете, чтобы водить за нос столько народу и захватывать лучшие места на всех главных выставках? Нет сомнения, что и в этом году здесь, в Венеции, вам удалось захапать себе все, что повыгоднее и получше. А вот сейчас и посмотрим…»
Продолжая что-то бормотать, он покинул свой зал и заскользил к последним разделам выставки. Была уже ночь, но свет полной луны, проникая через застекленные фонари в потолке, распространял вокруг какое-то волшебное фосфорическое сияние. Продвигаясь мимо развешанных по стенам картин, он отмечал в них постепенные изменения: классические формы — пейзажи, натюрморты, портреты, обнаженная натура — все больше деформировались, раздуваясь, вытягиваясь, скрючиваясь в полном пренебрежении к давно устоявшимся канонам, и в конце концов распадались окончательно, утрачивая всякую связь с изначальной формой.
А вот и новые поколения: на полотнах, по большей части огромных, сплошное нагромождение пятен, брызг, закорючек, туманностей, завихрений, бубонов, дыр, параллелограммов и каких-то перепутанных внутренностей. Здесь царили представители новых направлений — молодые и хищные пираты, существующие за счет человеческой ограниченности.
— Эй, маэстро! — шепотом окликнули его из таинственного полумрака.
Престинари резко остановился, готовый, как всегда, к спору или драке.
— Кто это? Кто?
С разных сторон зашелестели в ответ пошлые, ехидные слова. |