Мы говорим «с робостью», потому что Ардуино был весьма замкнутым молодым человеком, не допускавшим в отношениях с людьми никакой доверительности, откровенности и к тому же чрезвычайно ранимым. После смерти жены старый Коттес испытывал перед сыном чувство какой-то беспомощности и растерянности. Не понимал его. Не знал его жизни. И вполне отдавал себе отчет в том, что его советы, даже касавшиеся музыки, — пустая трата слов.
В молодости Коттес не был красавцем. Теперь же, в шестьдесят семь лет, выглядел представительно или, как говорят, импозантно. С возрастом окружающие стали находить в его облике сходство с Бетховеном; ему это льстило, и, возможно даже бессознательно, он с любовью ухаживал за своими длинными пушистыми седыми волосами, придававшими ему в высшей степени «артистичный» вид. Но это был не трагический Бетховен, а скорее добродушный, улыбчивый, общительный, готовый почти во всем видеть только хорошее; «почти» — потому что, когда дело касалось пианистов, он, как правило, воротил нос. Это была единственная его слабость, которую все ему охотно прощали. «Что скажете, маэстро?» — спрашивали его друзья во время антрактов. «По мне, так все хорошо, — отвечал он. — Но при чем здесь Бетховен?» Или: «Разве вы сами не слышали? Он же заснул за роялем». А иногда отпускал еще какую-нибудь старомодную остроту, причем ему было все равно, кто сидит за инструментом — Бакхауз, Корто или Гизекинг.
Благодаря доброму его нраву — кстати, Коттеса совершенно не огорчало, что из-за преклонного возраста он оказался вне активной творческой жизни, — все без исключения относились к нему с симпатией, а дирекция «Ла Скала» почитала его особо. Во время оперного сезона, то есть когда пианисты не дают концертов, сидящий в партере добряк Коттес — если спектакль выдавался не слишком удачным — являл собой этакий островок оптимизма. Во всяком случае, всегда можно было рассчитывать на его аплодисменты. Считалось также, что пример некогда знаменитого музыканта-исполнителя побуждал многих критиканов сдерживать свое неудовольствие: нерешительных — склоняться в пользу спектакля, вялых — более открыто выражать свое одобрение. Добавьте к этому вполне «ласкаловскую» внешность и прошлые артистические заслуги. Вот почему его имя неизменно фигурировало в секретном и очень ограниченном списке постоянных обладателей контрамарок. В день любой премьеры конверт с местом в партере неизменно с самого утра лежал в почтовом ящике привратницкой дома № 7 по улице Пассьоне. А если не предвиделось аншлага, контрамарок бывало даже две: для него и для сына. Впрочем, Ардуино это мало интересовало: он предпочитал устраиваться сам, друзья проводили его на репетиции, тем более что туда не обязательно являться во фраке.
Вот и «Избиение младенцев» Коттес-младший уже слышал накануне, на генеральной. За завтраком он даже высказал отцу некоторые, как обычно туманные, соображения по этому поводу. Отметил «любопытные тембровые решения», «весьма выразительную полифонию», сказал, что «вокализация носит скорее дедуктивный, нежели индуктивный характер» (все это с пренебрежительной гримасой) и т. д. и т. п. Простодушному отцу так и не удалось понять, удачно или неудачно это произведение, понравилось оно все-таки сыну или нет. Но он не стал добиваться вразумительного ответа. Молодежь приучила его к своему загадочному жаргону, перед которым он спасовал и на этот раз.
Сейчас Коттес был дома один: прислуга, закончив уборку, ушла. Ардуино отправился куда-то на обед, и фортепьяно, слава Богу, молчало. Это «слава Богу» старый музыкант мог произнести только мысленно: признаться в своих сомнениях вслух он бы ни за что не отважился. Когда сын сочинял музыку, Клаудио Коттес приходил в состояние крайнего душевного волнения. |