Изменить размер шрифта - +
Визбор в песне «Телефонный разговор» еще в 1967 году предсказал это состояние строчками: «Что у нас за дела? Как-то все разбрелись». Эти поиски опоры были строго индивидуальны, помочь в них никто не мог. Вознесенский вспомнил, что он из старого священнического рода, и стал расчищать в своих стихах литургическую интонацию и христианскую традицию. Евтушенко, подобно Эренбургу, сосредоточился на борьбе за мир. Высоцкий, подобно Пастернаку, спасался «Гамлетом» и пытался реализоваться в кино. Кто-то эмигрировал в детскую литературу, а кто-то просто эмигрировал. Но, как писал Шпаликов (ему это, по крайней мере, приписывалось): «Опять холодным утром синим иду еврея провожать. Бегут евреи из России, а русским некуда бежать». И если они не уезжали или не были высланы, они могли эмигрировать в смерть, как тот же Шпаликов. Творчество многих шестидесятников в семидесятые было, пожалуй, даже интереснее — как поздний Андрей Тарковский интереснее раннего, не говоря уже о зрелых Стругацких, — но трагичнее, суше, и шестидесятнический пафос надежды теперь вызывал насмешку у них самих.

Так что явление четко ограничено хронологически и доступно научному рассмотрению.

 

2

Шестидесятников часто называли «храбрыми в дозволенных пределах», и это справедливо, поскольку вся легальная деятельность в СССР — да и в постсоветской России — осуществлялась именно в дозволенных пределах. Выбор, собственно, очень простой: храбрость в этих рамках — или трусость в них же. Человек либо умеет преодолевать страх, либо лишен этого полезного дара; шестидесятники его преодолевать умели, поскольку на них смотрел, пафосно выражаясь, народ. Весьма возможно, что большинство человеческих добродетелей подпитывается пороками и опирается на них: смелость живет за счет тщеславия, жизнерадостность — за счет гедонизма, даже похотливости, а талант обеспечивается целым набором сопутствующих проблем, эгоцентризма в первую очередь. Эстрадность шестидесятников раздражала очень многих, но, как говорил Евтушенко, его «ячество» было ответом на тотальное «мычество», а яркость его пиджаков — реакцией на тотальную серость. Вознесенский замечал, что не любит тихушников — понятие о скромности стали отождествлять с бессодержательностью, с отсутствием собственного «я», и в этом смысле он был, безусловно, нескромен.

Что касается сотрудничества с государством, в котором шестидесятников регулярно упрекали, — вообще этому поколению досталось больше ненависти и зависти, чем прочим, потому что завидовать явно было чему, — то сегодня ни для кого не секрет, что хрущевская «оттепель» была косметическим ремонтом государства, средством удержать власть после смерти Сталина и крушения его пирамиды; фигурально выражаясь, если бы не стали взрывать его памятники — взорвалось бы всё вместе. Сохранять эту пирамиду в прежнем виде было уже решительно невозможно, и культ разоблачался не только благодаря доброй воле Хрущева (несомненной для автора), но и в силу необходимости корректировать курс. Поэтому «оттепелей» было две. Первая началась сразу после смерти Сталина, была начата прекращением «дела врачей» и увековечена стремительно написанной (и дружно обруганной) повестью Эренбурга.

Вообще, надо сказать, герои этой первой «оттепели» подвергались серьезному давлению, им было труднее, чем собственно шестидесятникам, — и Слуцкого, например, это давление сломало. Его выступление против Пастернака — один из спусковых крючков будущего безумия — было следствием элементарного страха за эту самую «оттепель»: ведь Пастернак подрывал основы только-только начавшегося нового курса! Сломаны были судьбы почти всех авторов нашумевших оттепельных текстов: Дудинцева, автора «Не хлебом единым», не печатали тридцать лет.

Быстрый переход