Это соображение было тем более основательным, что за время Ольгиного сидения в шкафу квартира номер 4 пережила ряд значительных событий и перемен. Приходили печники из домоуправления перекладывать печку в комнате Чумовых, и Ольга битых четыре часа просидела в шкафу ни жива ни мертва, опасаясь дышать полной грудью, а пуще того — опасаясь впасть от страха в обморок и вывалиться наружу, к изумлению печников. Как-то, в пору обеденного перерыва, когда в квартире никого не было и даже старуха Мясоедова с градусником под мышкой стояла в очереди за мукой, забежали домой перекусить молодая Воронина и Круглов, но даже не прикоснулись к своим керогазам, а сразу вступили в связь, и Ольга подумала, ужаснувшись: а что, если и ее Марк грешил с молодой Ворониной, воспользовавшись обеденным перерывом? Коли так, то это еще мало, что его посадили, а нужно было его примерно четвертовать. Летом пятьдесят третьего года, в ночь, арестовали Круглова; той ночью Воронины занимались своим молодым делом, старуха Мясоедова помирала не на шутку и даже примолкла, охваченная отходной истомой, сам Круглов зубрил английские неправильные глаголы — видимо, его собирались переводить на загранработу, — когда в квартиру номер 4 ввалились чекисты в сопровождении дворника Караулова, повязали бедолагу по рукам и ногам, поскольку он несколько раз норовил выброситься в окно, избили и увели. А старуха Мясоедова той ночью в конце концов померла, и три дня спустя племянница Вера таскала Ольге с поминального стола то блинчиков с селедкой, то кутьи на блюдце, то крахмального киселя. В январе пятьдесят четвертого года комнату Круглова отдали Ворониным, и пьяный плотник из домоуправления долго ломал фанерную перегородку, пока не заснул с топором в руках.
Однако события и перемены выдавались довольно редко, и обычные дни были похожи друг на друга, как воробьи. Поднималась Ольга без пятнадцати минут шесть, поскольку одинокий чекист Круглов поднимался в шесть, и, справив нужду, забиралась в шкаф. Там она усаживалась на пуфик, подпирала голову руками и слушала звуки своей квартиры. Вот зазвонил будильник у чекиста, тот испуганно всхрапнет напоследок и принимается хрустеть суставами, потягиваясь в постели. Затем он начинает заниматься гирями (гири иногда тупо стукаются друг о друга), приговаривая при этом одно и то же, именно на вдохе:
и на выдохе:
а Ольга тем временем подумывала о том, что классик написал, в сущности, вредительские стихи. После гимнастики Круглов долго и основательно умывался на кухне, напевая арию Розины из «Севильского цирюльника», а примерно с половины седьмого его партию постепенно забивали прочие голоса. Начинала постанывать старуха Мясоедова, жалобно так, точно она просила помощи на каком-то неземном языке; сквозь ее стоны мало-помалу прорезалось сладострастное дыхание Ворониных, и старуха вдруг замолчит — видимо, прислушивается к молодым звукам любви — и вспомнит свое былое. После шумели одни Воронины: они нудно спорили, кому выносить горшок, звенели посудой, шаркали тапочками и уморительно трудно одевались, ибо ни одна вещь у них не знала своего места.
— Зинк! — говорил сам. — Куда, к черту, запропастились мои носки?!
— А я почем знаю! — отвечала ему сама и потом заунывно отчитывала супруга за непамятливость и небрежность, пока носки не находились в ящике с песком, устроенном для кота.
За завтраком они всегда разводили политические беседы.
— Я не понимаю, — например, говорит сам, — чего тянет резину английский пролетариат?.. Нет, правда, Зинк… Чего они там резину-то тянут, чего они не скрутят свою буржуазию в бараний рог?! Безработица у них страшенная, уровень жизни постоянно падает, уверенности в завтрашнем дне нет никакой, а они, понимаешь, ни шьют, ни порют!..
— Наверное, у них муку без очереди дают, — гадает сама, и Ольга чувствовала, что у Зинаиды Ворониной в эту минуту на лице оживает мысль. |