В числе последних были также Гоголь и Данилевский, двигавшиеся вперед шаг за шагом среди густой разряженной толпы по главной аллее. И они были одеты по-праздничному: Гоголь в новом весеннем плаще и новом цилиндре, надвинутом довольно отважно на одно ухо; Данилевский же, еще два месяца назад принятый в школу гвардейских подпрапорщиков, — в новой юнкерской форме, которая шла как нельзя лучше к его стройной, молодцеватой фигуре, к его красивому, цветущему лицу. Замечая, как он привлекает взоры всех встречающихся им особ прекрасного пола, он весело поглядывал по сторонам, одним ухом только слушая, что ему рассказывал в это время приятель про недавно закрывшуюся выставку в Академии художеств.
— Грех, право, что ты туда ни разу не собрался! — говорил Гоголь. — Были ведь там картины и по твоей, брат, батальной части.
— Например?
— Например, одна чудеснейшая, душу возвышающая: партизан в Отечественную войну. Сидит он верхом на лафете орудия, весь в отрепьях, с перевязанным лицом, забрызганным кровью, запаленным от порохового дыма, но в правой руке у него отбитое французское знамя, а поза, я тебе скажу, выражение лица — поразительные! Без слов читаешь: вот они, истинные спасители отечества!
Данилевский окинул тщедушную фигуру приятеля сомнительным взглядом.
— А ты сам, видно, до сих пор тоже не отказался спасать отечество?
В глазах Гоголя вспыхнул вдохновенный, чуть не фанатичный огонь.
— Не отказался, нет! — с самоуверенною гордостью произнес он. — И на меня, сознаюсь, после всех моих неудач находило порою малодушие; но одно меня потом всегда поддерживало, ободряло: молитва и упование на Бога! После горячей молитвы во мне всякий раз укреплялась снова вера в себя, в свое призвание — не прожить бесследно…
— Все это прекрасно и похвально. Но в чем же твое призвание? Остановился ты уже на каком-нибудь занятии окончательно?
— Окончательно?.. — повторил Гоголь, и голос его упал на одну ноту. — Легко, брат, сказать! Ты знаешь ведь сказку про Ивана-царевича: поедешь прямо — будешь голоден и холоден, возьмешь направо — коня потеряешь, налево — сам пропадешь. И вот, стою я теперь этак на распутье: какую дорогу выбрать?
— Прямая дорога всего ближе: кратчайшее расстояние между двумя точками.
— По геометрии — да. Чего, кажется, прямее — путь в юстицию? Защищать угнетенных и невинных, карать злых и неправых — какая высокая цель! И направил я туда стопы, как ты знаешь, с рекомендацией от нашего «кибинцского царька»; но сперва Кутузов меня по болезни не принял…
— А когда выздоровел, то был, кажется, очень мил, обещал тебя скоро пристроить?
— Из обещаний, голубушка, шубы не сошьешь. В то время не было еще получено известия о смерти Трощинского. А теперь никакого толку не добьешься: ни два ни полтора.
— Но у тебя были ведь, кажется, еще к кому-то письма?
— Быть-то были, да результат все тот же — любезное отвиливание. Таким образом, от твоего прямого пути я испытал, по сказке, буквально только голод да холод: пока маменька не выслала опять денег, я целую неделю сидел без обеда.
— Так от чиновной карьеры ты вообще уже отказался?
— От переписывания с утра до вечера бредней и глупостей господ столоначальников? Помилуй Бог! Да что я — чурбан или живой человек?
— Что же у тебя еще на примете?
— Очень многое: я умею шить, варить, расписывать стены альфреско…
— Ну, Ивану-царевичу заниматься портняжным, поварским или малярным делом, пожалуй, и не совсем пристало. Я спрашиваю тебя, брат, серьезно: что ты, наконец, думаешь предпринять?
— Пока я, говорю серьезно, еще ни на чем не остановился. |