С копейками, – хмуро сказал -Гриневский. – Но я оч-чень не уверен, что мы находимся в гостях многоуважаемых слуг МВД с их семьюдесятью двумя часами.
– Ну, это к бабке не ходи, – махнул рукой Алексей. – Ясное дело, что это не менты... И это хорошо. Однако ж, что еще больше хорошо, это не бандиты и не друзья нашего покойного уголовного друга Пугача. Согласны?
Вопрос был чисто риторическим, и никто на него не ответил. По тому, как в Ашхабаде молчаливые и сосредоточенные люди в штатском аккуратно и бесшумно погрузили их, минуя все и всяческие таможенные и паспортные контроли, на борт самолета (всецело транспортного снаружи, а изнутри оборудованного исключительно под пассажирские перевозки) и за каких-то три часа курсом на северо-восток переправили куда-то обратно, в места до икоты знакомые – таежные; по оборудованию недавно покинутых камер-одиночек и этой, с позволения сказать, «гостиницы» – по одним этим вводным уже можно было сделать вывод, что оказались они в гостях у одной из контор. Которой именно из в изобилии расплодившихся за последнее время – понять сходу было трудно, но тот факт, что организация сия является насквозь государственной и достаточно могущественной, сомнению не подлежал.
Без малого две недели с момента принудительной переправки в таежные места они провели раздельно, как уже говорилось, – в одиночных камерах и абсолютно одинаковых условиях; и это выяснилось только теперь, когда всех троих наконец-таки собрали вместе в этом гостиничном номере и они смогли обсудить пережитое.
Там, в камерах, их не допрашивали, не били, не пытали, не кололи всяческими сыворотками правды. Напротив: камеры были хоть и крохотными, но опрятными, с пружинной кроватью, прикроватным столиком и чистым сортиром в закутке, да и кормили исправно и весьма сносно – не хуже, по крайней мере, чем в иных офицерских столовых.
Однако – это были несомненно камеры.
А с другой стороны – не допрашивали и не били.
И вот это последнее пугало больше всего.
Раз в сутки, по утрам после завтрака, появлялась молчаливая невзрачная барышня в серой форме без знаков различия, с папочкой в холеной руке, и равнодушно предлагала письменно рассказать все, что с ними произошло с момента бунта на зоне под Пармой, – как можно детальнее и подробнее. Каждый день после завтрака, блин, появлялась и предлагала. Каждый день! Причем, что раздражало больше всего, всякий раз принадлежности для письма оказывались разными – сегодня, скажем, это был остро отточенный карандаш и стопка писчей бумаги, завтра – дорогой блокнот и китайский «паркер», послезавтра – синий фломастер и лист ватмана калибра А2... и ни разу сии принадлежности не повторялись. А описывать приходилось одно и то же. Каждый раз одно и то же. Ну не издевательство ли?!.
На пятый день заточения Карташ взбунтовался. В ответ на бесстрастную просьбу приступить к очередным мемуарам он аккуратнейшим образом отодвинул в сторону одноразовую шариковую ручку «Bic» и бледно-зеленую, советскую еще тетрадку в клеточку с изображением товарища Пушкина на обложке, скрестил руки на груди и ласково сообщил, что отказывается заниматься всяческой ерундой до тех самых пор, пока ему не предоставят официального обвинения, а также свидания с товарищами по оному обвинению... или хотя бы сведений об их, товарищах, судьбе. На это барышня пожала плечами, молча забрала ручку и тетрадку и вышла из камеры.
А некоторое время спустя Карташ обнаружил, что сортир заперт, причем вроде как изнутри. Алексей крепился часика три, отказался от обеда... потом не выдержал и, скрипя зубами от бессилия и унижения, напустил лужу в углу у двери.
Что ничего не изменило – кроме, разумеется, камерной атмосферы. Как говорится: а запах!.. Ужин барышня принесла вовремя, на этот раз, правда, в сопровождении команды поддержки – группы немногословных шкафов в камуфляже, кои достаточно вежливо, но настойчиво воспрепятствовали Карташу размазать ужин по барышневой мордашке. |