А вокруг уже собиралась толпа.
В другой раз Фридерик весьма фамильярно подмигнул лошади, которая везла открытый кабриолет варшавского богача, графа де Мориоля. И хотя подмигивание и сопровождавшая его гримаса явно относились к шустрой рыжей лошадке, граф де Мориоль принял это почему-то на свой счет и закричал:
– Стой! – Хорошо, что лошадка с перепугу понеслась вперед, а Фридерик с Изабеллой побежали в противоположную сторону!
Граф был злопамятен: когда через пять лет его дочь Александрина представила ему Шопена как одного из своих друзей, пан Мориоль смерил юношу подозрительным взглядом и сказал:
– Кажется, мы встречались с вами когда-то Гм!.. при неблагоприятных обстоятельствах! – Фридерик ответил, что не помнит, так как его память удерживает только приятное.
Глава шестая
Когда Фридерику исполнилось четырнадцать, и Живный сказал ему своим обычным тоном шутливой церемонности:
– Дорогой пан! Знаете ли вы, что я открыл? Теперь уже не я вас обучаю, а вы меня. Но я уже чему надо выучился, а вам следует продолжать учение. Теперь будешь заниматься композицией. Стало быть простимся, сохранив дружбу. Поцелуй меня и скажи спасибо!
Фридерик бросился к нему на шею. Это расставание выросшего ученика с верным учителем не заключало в себе ничего грустного. – Слава богу, потрудился! Теперь могу полюбоваться на плоды своих трудов! – говорил Живный по этому поводу. Но это не было расставанием. Он оставался по-прежнему близким другом и даже членом семьи, к которой успел так привязаться.
Он передал Фридерика с рук на руки Юзефу Эльснеру. Вся Варшава знала Эльснера как композитора, общественного деятеля и педагога. Он был первый среди польских музыкантов, разделяя эту славу разве только с Каролем Курпиньским.
Эльснер был слишком на виду у всех, чтобы держать себя с той же простотой, что и Живный. Слишком много людей – и при том самых различных – встречалось ему ежедневно, и если бы он не выработал себе определенную манеру обращения, ему было бы трудно поладить с этими людьми. Холодная строгость и придирчивый педантизм были его оружием. С новичками он держал себя как опытный доктор с мнительными пациентами: наблюдал, испытывал, но выводы хранил про себя. Глядя на его белое, важное, с поджатыми губами лицо, на котором нельзя было прочесть ничего, кроме озабоченности, ученикам не раз хотелось крикнуть: «Да скажите же, профессор: есть ли какая-нибудь надежда?» Но Эльснер молчал. В лучшем случае он говорил:– Хорошо, я возьму вас к себе, если выдержите экзамены!
Но и после выдержанных экзаменов ученики со страхом приходили на урок к Эльснеру. Он замечал каждую, даже самую мелкую, ошибку, заставлял по нескольку раз переписывать задачи и, не обращая внимания на вопрошающие, просительные взгляды, не ободрял учеников ни единой похвалой. Опасность еще не миновала, они могли ожидать, что в любой день он откажется от них.
Но так продолжалось первые два-три месяца. Ученики, выдержавшие испытательный срок, превозносили Эльснера до небес. Они говорили, что он для них все равно, что отец родной и даже лучше, потому что отцы в большинстве хотят переделать сыновей непременно на свой лад, а Эльснер уважает чужую самостоятельность, поощряя склонности учеников. Единственное, в чем он был неумолимо строг, это в вопросах техники и соблюдения правил. Но и тут он удивил Фридерика уже с первого урока.
Они были знакомы. Эльснер не мог не знать маленького виртуоза, о котором говорила вся Варшава и которому Каталани подарила золотые часы. Но именно потому, что мальчик был уже известен в городе и, должно быть, привык к похвалам, Фридерик не избег общей участи новичков у Эльснера. Он хотел сыграть профессору свой ноктюрн и маленькое рондо, но тот сказал, что ему удобнее просмотреть ноты самому. Он оставил их у себя, промучив Шопена целую неделю неизвестностью, затем вернул, заявив, что все написанное здесь совершенно против правил. |