И он был в тревоге, в ужасе после того, как его посетил Черный человек. Ведь эта галлюцинация уже означала серьезную болезнь! Но разве в «Реквиеме», в этом заупокойном молении по самому себе, ощущаем мы следы бреда? Нигде, ни в одном звуке! Создавая это благородное завещание человечеству, Моцарт сумел обуздать Черного человека! А как трудно художнику усмирить его в самом себе!
А Бах? Если он, при его гениальности, был забыт тотчас после смерти, значит и при жизни не был признан. Что видел он в ту темную пору, как, должно быть, грубо, свирепо обошлась с ним жизнь! А он шел прямой дорогой, сильный, величественный, не сгибаясь под тяжестью своего креста.
К этим мыслям Шопен пришел уже давно. С годами они укрепились. Теперь у него была своя стойкая философия искусства. Никому, кроме Делакруа, он не открыл ее. Он молчал, когда другие спорили, но как только он высказывал свою мысль, даже его противники не могли устоять перед логикой его объяснений. – У него есть свое внутреннее горнило, – сказал о нем однажды Феликс Мендельсон, – и, боже мой, какая там идет работа! Как он там переплавляет все, что даровала ему жизнь! И какие сокровища извлекает он оттуда!
Но, не распространяясь о своих эстетических убеждениях, Шопен на многих примерах открывал их своим ученикам, У его ученицы Марии Мухановой была заветная тетрадь нот, вся испещренная знаками препинания. Не говоря уже о точках и запятых, там попадались вопросительные и восклицательные знаки. Так он требовал логики, сравнивал музыку с человеческой речью.
– Искусство – это открытия, цепь открытий, и малых п больших, – говорил он ученикам, – и если вам ничего не удалось открыть в стоящей перед вами нотном странице, значит вы еще не пришли к искусству! Но умейте также различать найденное: бывают находки, от которых следует отречься.
Действительно ли первая часть сонаты была «душераздирающей»? Он много раз проверял себя, мучительно раздваиваясь. Быть собой и не быть собой– он знал это состояние! Но тот, другой, его внутренний критик, который говорил: «Это слишком, это надо убран. —, оказался, по существу, слабонервным нытиком, за тыкающим уши от резкого аккорда. Мало ли кто не в силах выносить яркий свет и предпочитает прожить жизнь при спущенных занавесках! Аврора сама ополчилась против подобных людей, но в музыке ее вкусы оказались довольно умеренными.
Стало быть, первую часть незачем было переделывать! Другое дело – похоронный марш. Тут у Шопена были сомнения, причинявшие ему немало горя.
Как только ясность мышления изменяет композитору, ему также изменяет и мелодика – в это Шопен верил. Но он знал и другую опасность – когда вместо красоты появляется красивость. Если крик, судорога, боль явственно искажают мелодию, то красивость уродует. Он вспоминал Совиньского, Орловского, Новаковского, – они сочиняли красивые мелодии, которые нравились некоторое время, потом их скоро забывали.
Шопен знал цену этой гладкости, этим мнимо безыскусственным напевам! У них был могущественный союзник – дешевый успех – и другой, не менее сильный: раннее утомление. Еще молодой, неискушенный художник начинает чувствовать усталость и отворачивается от истинной красоты, потому что она требовательна.
А красивость непритязательна. И к тому же она принимает любой облик, создает подделки, порой грубые, а иногда и очень искусные, вводящие в обман: чувствительность вместо чувства, глубокомыслие вместо мысли, многозначительность вместо подлинного значения.
И Шопен сурово следил за собой: не подстерегает ли это его самого? Красивость легко обнаружить в чужом творчестве, но нелегко распознать в своем собственном. Кто знает, может быть, и Моцарт и Бетховен мужественно отбивались от подобного наваждения? Оно вползает иногда в душу при внутренней неслаженности; тогда перестаешь слышать самого себя, и то, что у тебя получилось, не приносит никакой радости, и чувствуешь только недоверие к себе и к другим. |