Изменить размер шрифта - +
Искусство, право, слишком большая роскошь!

После тяжелого гриппа, – эта болезнь каждую осень свирепствовала в Париже, но в том году с особенной силой, – Шопен оправился не скоро. Его сразило известие о смерти Карла Фильча, его любимого ученика.

Этот шестнадцатилетний мальчик, венгерец по рождению, был так же необузданно романтичен, как Лист в юности, но развивался еще быстрее, чем Лист. По словам Гиллера, в игре Фильча умещались Шопен и Лист, вместе взятые. Занятия с этим учеником были радостью для Шопена, оправданием всех его педагогических мучений. Фильч своей изобретательностью в оттенках наталкивал его порой на композиторские находки. Своеобразные ударения Фильча в одном из этюдов Мошелеса подсказали Шопену интонации вздоха в третьей балладе.

 

Этот мальчик владел и композиторским даром. Но ленился записывать свои импровизации.

– Зачем ему торопиться? – восклицал Лист. – Пусть побережет себя! Разве он не успеет?

И вот не успел…

«Каждого в жизни подстерегают беды…» Это говорил Шуман. – Надо торопиться, надо успеть сделать как можно больше хорошего…

И, кажется, одна из бед уже подкралась к Шуману. В конце зимы Фридерик получил письмо от Клары. Интересное письмо, полное сообщений о музыкальных событиях в Германии. Клара познакомилась с Вагнером. «Сильная, хотя и несимпатичная личность… Очень здоровый человек. Счастливец!» И тут Клара упомянула о состоянии Шумана, о его жалобах на музыкальные галлюцинации. Его в последнее время беспрестанно преследует один и тот же звук – ля. И днем и ночью. Это длится уже несколько недель. Доктор сказал, что это переутомление, надо взять отпуск и отдохнуть…

После отъезда Людвики Шопен казался бодрее обыкновенного и много сочинял. Свежие воспоминания поддерживали эту бодрость. Он любил сидеть в беседке, где они вдвоем с Людвикой проводили долгие часы. Вернувшись в Париж, он случайно обнаружил на рояле забытый ею карандаш. Снова предлог для воспоминаний. Он наводил Жорж Санд на разговоры о Людвике, и Аврора охотно поддерживала их, и даже часто сама их начинала.

… Какой-то дух озабоченности владел ею. У нее завелись секреты. Она постоянно советовалась о чем-то с мадам Марлиани, чаще прежнего писала письма. Ее настроения теперь менялись, и в доме иногда надолго устанавливалось то, что Шопен называл «дурной погодой». Когда он шутя попрекнул ее скрытностью, она хмуро ответила, что дурные примеры заразительны– восемь лет общения с «самим богом скрытности» не могут не оказать своего действия. Между ними еще не было открытых неудовольствий и споров, но уже не было и внутреннего согласия, не было даже скрепляющего влияния привычки, потому что они не могли привыкнуть друг к другу. До сих пор их любовь была сильнее привычки. Внешне все шло, как обычно. Он много работал, она также. Обоим было тяжело. Аврора старалась скрыть это за излишней хлопотливостью…

Для работы ей были необходимы покой и сосредоточенность, но мелкая, убивающая проза ежедневно вторгалась в ее жизнь, как она ни пряталась в своей рабочей комнате, как ни ограждала себя от этих вторжений. Всякий день она начинала в страхе, как бы не произошла стычка между Соланж и Огюстиной, Морисом и Соланж, Шопеном и Морисом – этого она более всего боялась и менее всего могла предотвратить. Эти двое терзали ее своим отношением друг к другу, и даже любовь к ней не могла победить их взаимную вражду.

Привычка работать по ночам, приобретенная еще в Берри, у Дюдевана, и ставшая необходимостью в первые парижские годы, теперь укрепилась. – Я очень несчастлива в моей семейной жизни, – признавалась она Марлиани. – Но у меня, слава богу, две жизни: одна – писательницы, будь она благословенна; другая – женщины и матери, она становится тяжелее с каждым днем!

Шопен с трудом дотянул до летних дней.

Быстрый переход