Изменить размер шрифта - +
 – Отчего это люди так боятся изобилия, богатства, счастья? Никак не могут допустить существования двух прекрасных явлений одновременно! А между тем наука и искусство взаимно питают друг друга, мы это видим на каждом шагу!

Бродзиньский был совершенно утешен.

– Твою руку, милый Ясь! Твое мнение тем более ценно, что ты врач, именно представитель науки. Верно! Абсолютно верно! Наука, развиваясь, влияет и на искусство!

Фридерик почти не смотрел на Людвику, но он знал ее мысли, он читал их. «За что они ненавидят его? – думала она об Альберте Жирмунском. – Правда, он очень неловко высказался сегодня, я его не узнаю! Но Фрицек сердится, и это нехорошо с его стороны! И потом – Каласанти… он не избегает меня, он такой же дружелюбный и спокойный, как всегда. Но ведь он не может быть спокоен!»

Благородная выдержка Каласанти, его преданная любовь к ней – все это мучило Людвику и мешало ей сделать окончательный выбор, хотя еще сегодня ей казалось, что все уже решено. Ее щеки горели, она нервически перебирала складки платья. Фридерик встретил ее беспомощный взгляд…

А об искусстве в тот вечер больше не спорили, ибо все страшились перспективы, нарисованной Эльснером, – поглощения искусства наукой. И более всех страшился этого пан Миколай, положивший начало спору.

 

Глава тринадцатая

 

Все время до отъезда Шопен был в смятении. Самые разнородные чувства тревожили его. Варшава казалась ему провинциальной, убогой, но он не мог себе представить свою жизнь в другом городе. Его тянуло в студенческую кофейню именно потому, что там уже не говорили об искусстве, там решались другие вопросы, более важные. И Шопен был горд, что в нем видят не музыканта, а, может быть, участника будущих восстаний. Но когда поздно ночью он возвращался домой, открывал свое фортепиано и начинал играть – потому что его непреодолимо влекло к этому, – он сознавал, что музыка для него важнее всего на свете.

Он вспоминал прошедший год, как хорош он был, как насыщен поэзией! Трудный год, полный сомнений, несбывшихся надежд, неоправданных восторгов – и такой плодотворный, полный значительных мыслей, полный музыки!

Но сомнение не оставляло Фридерика по мере приближения решительных сроков. Он любил Констанцию и желал разлюбить ее. И чувствовал, что это невозможно. Он закончил ми-минорный концерт, был им доволен – и сомневался в нем. Дымка грусти, романтический порыв, любовное томление, радость жизни – нужно ли это теперь? Он перечувствовал все это… И Богдану Стецько понравилось… И вот теперь будет судить Варшава… Но, может быть, никто не придет? Может быть, публике теперь совсем не до музыкальных новинок? А если придут, то удивятся: какой смысл сочинять и играть, если завтра, может быть, заговорят пушки? Он готовился к отъезду, знал, что уехать необходимо, и втайне надеялся, что какое-нибудь непредвиденное обстоятельство задержит его в Варшаве.

А главное – как он ни уверял себя, что уезжает только на полгода, что это только гастрольное путешествие, как было в прошлом году, только более длительное, тайный голос говорил ему, что это совсем-совсем другое!

А время шло. Как назло, ни с родными, ни с Констанцией он не мог говорить о том, что его тревожило. Какая-то злая сила мешала ему и заставляла его и других притворяться, что ничего особенного не происходит. А многое надо было сделать! Посоветоваться с отцом, как быть в том случае, если европейские события надолго задержат его вдали, поблагодарить Живного за всю его доброту, за то, что направил его первые шага и до сих пор любит. Может быть, они не увидятся больше? Но нельзя же волновать старика! Надо было сказать Людвике, что она по молодости лет не понимает собственного сердца, что она не может любить того, кто ей сейчас нравится, что она ослеплена.

Быстрый переход