|
Я лежу и жду следующего. Трижды в час – в город, трижды в час – из города. К домам в Тупике. Или в город, в огромный, необъятный мир. И я еду на каждой электричке. То в Тупик. То в город и дальше…
Его опять начинает бить кашель и дрожь.
– Ладно, ступай. Только отдай, что принес.
Из темноты ко мне протягивается белая рука и зависает в ожидании. Остается только подчиниться. Согнувшись в три погибели, я подлезаю под железные листы, оступаюсь на обвалившейся ступеньке и чудом не лечу вниз, в яму. Своим телом я загораживаю и без того скудный дневной свет, и единственное, что могу во тьме разобрать, – это запах: пахнет сырой землей, плесенью, старой мешковиной, протухшей едой, болезнью и тяжелым смрадным дыханием, как у стариков, что целыми днями сидят в читальне публичной библиотеки и дремлют над газетами.
По-прежнему не поднимая глаз и стараясь не вдохнуть случайно его микробов, я кладу провизию рядом с ним на землю. Поворачиваясь к выходу, искоса вижу, однако, что из темной всклокоченной волосни за мной наблюдают два лихорадочно посверкивающих глаза.
– Погоди, погоди! – говорит он.
Я гожу, с тоской глядя на верхние, освещенные солнцем ступени. Все же вдох сделать придется. Я прямо-таки чувствую, как микробы проникают в мой организм. За спиной слышится скрип карандаша. Пауза. Затем треск вырываемого из блокнота листа и шорох сминаемой бумаги. Снова скрип карандаша. Опять шорох сминаемой и отбрасываемой бумаги.
– Какой смысл? – вздыхает он. – Тем не менее хочется что-нибудь ей передать…
Тишина. Похоже, он обо мне забыл. Я делаю движение к лестнице.
– Знаешь, а ведь я всегда одну ее… – негромко говорит он. Я замираю. – С самого начала. Больше никого, только ее.
Снова молчание. Очень осторожно я делаю новую попытку удрать. Но не тут-то было:
– Постой! Вот. Отнеси это ей.
Стараясь не смотреть на него, я поворачиваюсь. Он нетерпеливо сдергивает что-то, обернутое вокруг шеи. Складывает сдернутое в несколько раз и протягивает мне. Я неохотно подхожу ближе и беру сверток, мягкий, шелковистый и горячий – от его пылающего в лихорадке тела.
– Просто ей на память, – шепчет он. – И скажи… скажи… Ох, нет, ничего не говори. Отдай, и все. Она поймет.
И вот я уже выбрался по разбитым ступенькам на свет, хватаю свой ранец, запихиваю в него зажатый в кулаке шелковистый сверток и пускаюсь в обратный путь, к Закоулкам.
– Стивен! – раздается взволнованный оклик. – Стивен! Скажи ей: «навеки». Запомнил? «Навеки».
Далеко на небосклоне, у самого горизонта, вспыхивает летняя зарница. Впереди раздается лай почуявших мое приближение собак.
Навеки.
Эти три слога тихонько звучат у меня в ушах, как прежде звучала Ламорна. Но в Ламорне слышался ласковый плеск набегающих на берег волн; а «навеки» похоже на звук, с каким ключ мягко поворачивается в отлично смазанном замке.
«Все кончено, – сказал он. – Навеки».
И мне ясно, что с этой минуты что-то навсегда будет заперто в прошлом – так мы с Китом запираем в сундучке от чужих глаз свои сокровища, так и меня самого запрячут однажды в предназначенный мне узкий ящик. И всегда ведь так было, с самого начала, сказал он. А повернуть ключ в скважине выпало мне. Навеки. Если только я исхитрюсь передать ей его слова, случившееся можно будет позабыть. Все станет как прежде.
А что же он в своей могиле под кустами бузины? Не знаю, меня это не волнует, да и чего мне беспокоиться? Что там с ним ни случится, произойдет оно очень скоро и сразу же уйдет в прошлое. Навеки.
Ночь напролет это слово чарующе тихо и плавно крутится у меня в голове, будто ключ, проворачивающийся в замочке, что висит на нашем сундучке. |