— Сын мой, — на щеках Солля-старшего перекатывались желваки, когда, тёмный как туча, он встал на пороге Эгертовой комнаты. — Сын мой, пришло время объясниться, — он перевёл дыхание. — Я всегда видел в своём сыне прежде всего мужчину; что значит эта ваша странная болезнь? Уж не намерены ли вы оставить полк, служба в котором — честь для всякого молодого человека благородной крови? Если это не так — а я надеюсь, что это всё-таки не так — то чем объяснить ваше нежелание явиться на сбор?!
Эгерт смотрел на своего отца, не очень молодого и не очень здорового человека; он видел жилы, натянувшиеся на морщинистой шее, глубокие складки между властно сдвинутыми бровями и возмущённо сверкающие глаза. Отец продолжал:
— Светлое небо! Я наблюдаю за вами вот уже несколько недель… И если бы вы не были моим сыном, если бы я не знал вас раньше — клянусь Харсом, я решил бы, что болезни вашей имя — трусость!
Эгерт дёрнулся, как от пощёчины. Всё естество его вскричало от горя и обиды — но слово было произнесено, и в глубине души Эгерт знал, что сказанное отцом — правда.
— В роду Соллей никогда не было трусов, — сказал отец сдавленным шёпотом. — Вам придётся взять себя в руки, или…
Наверное, Солль-старший хотел сказать что-то уж совсем ужасное — так нервно задёргались его губы и вздулась вена на виске. Возможно, он хотел посулить отцово проклятие либо изгнание из дому — но не решился произнести угрозу и вместо этого повторил значительно:
— В роду Соллей никогда не было трусов!
— Оставьте его, — послышалось из-за широкой спины Солля-старшего.
Эгертова мать, бледная женщина с вечно опущенными плечами, не так часто позволяла себе вмешиваться в разговоры мужчин:
— Оставьте его… Что бы ни происходило с нашим сыном, но впервые за последние годы…
И она осеклась. Возможно, она хотела сказать, что впервые за последние годы она не чувствует в сыне жёсткой и хищной струны, которая пугала её, делая чужим и неприятным её собственного ребёнка — но тоже не решилась произнести это вслух и только посмотрела на Эгерта — длинно и сочувственно.
Тогда Эгерт взял шпагу и ушёл прочь из дома.
Показательные бои в тот день прошли без лейтенанта Солля, потому что, выйдя за ворота, он не отправился в полк, а побрёл пустынными улицами по направлению к городским воротам.
У трактира он остановился; трудно сказать, что заставило его завернуть в широкую, до мелочей знакомую дверь.
В этот утренний час трактир был пуст, только между дальними столиками мелькала чья-то согбенная спина; Эгерт подошёл ближе. Не разгибаясь, спина елозила чем-то по полу и мурлыкала песню без слов и мелодии; когда Эгерт отодвинул стул и сел, песня оборвалась. Спина выпрямилась — и служанка Фета, красная и запыхавшаяся, выронила от радости мохнатую тряпку:
— Господин Эгерт!
Через силу улыбнувшись, Солль велел подать себе вина.
На столах, на полу, на резных спинках стульев лежали квадратные солнечные пятна. Тонко жужжала муха, колотясь лбом о стекло квадратного же оконца; покусывая край стакана, Эгерт тупо смотрел в деревянные узоры на столешнице.
Слово было сказано, и теперь Эгерт повторял его про себя, всякий раз содрогаясь, как от боли. Трусость. Светлое небо, он трусил! Он струсил уже бессчётное число раз, и у страха его были свидетели, и главным из них оставался лейтенант Солль, прежний лейтенант Солль, герой и воплощённое бесстрашие…
Он оставил грызть стакан и принялся за ногти. Трусы отвратительны и жалки; Эгерт не раз наблюдал, как трусят другие, он видел признаки страха извне — бледность, неуверенность, трясущиеся колени… Теперь он знает, как выглядит собственная трусость. |