Изменить размер шрифта - +
По улице никто не ходил, и в сторожкой тишине июльского долгого вечера разминалась прогорклость маеты и усталости от себя, городской.

Я не слышала-таки, когда она подошла к палисаднику. Шустро вошла в калитку и торопливо, как-то смято, пробубнила, я даже не сразу и поняла, что пробубнила, догадалась, когда она сорвала лопушок и высыпала в него, положив лопушок на землю, тарелку отборных ягод огородной виктории.

— Поешь… вот… охота, поди, своя у меня, не купленная… — И так же стремительно выпорхнула из палисада.

Уже вслед я прокричала «спасибо», и оно по улице унеслось так далеко, что где-то залаяла собака.

Я одеревенело смотрела на кучку рассыпанных ягод. Я отвыкла от заботы обо мне чужих, совсем незнакомых людей. Меня от такой заботы отвадил город — там рвали рубли за стакан ягод, там никто не предлагал друг другу помочь опорожнить чашку картошки, подержав твою авоську, там все пробегали мимо друг Друга.

Чем дальше, тем чаще тянула меня в Бахметку не моя избушка, а Ягиба Басама. Я с удивлением открывала в ней давно забытое, ушедшее с моей бабушкой, то, по чему тосковала и что жило без всякой опоры в душе, без надежды вернуть и обрести силу.

Усладу и покой испытывала я, слушая тетю Шуру. Ах, какое блаженственное говоренье! Ручеечек чистого русского слова, за которым бежать бы хоть на край земли, а тут — вовсе рядышком.

— Петенька, когда жив был, премного журналов выписывал. Сижу я, починяю или вяжу чего, а он читает. «Женка, — скажет, — сколько в мире чудес! Умру я, ты все-то это не выписывай, а вот в память обо мне выписывай «Красную звезду», потому как я воевал, и «Уральский рабочий» — через него все знать будешь, что вокруг, свой женский журнал обязательно получай, потому что женщина». И как уж слег совсем, все и благодарил: «Много приятностей я тебе, женка, не высказал, а спасибо, что семейно жить научила и в опрятности содержала, простила мои бега туда-сюда». Вот я и читаю газетки, как Петенька наказывал. Я же четыре класса церковноприходской закончила, грамоту поимела не зря. А вот только часто думаю теперь, как размечтаюсь: почему это нас в школе, смальства, не научили различать Александра Сергеевича Пушкина и Василия Андреевича Жуковского. Почему это так? Я теперь читаю Александра Сергеевича, так душа-то словно умывается, который раз и слезы пробрызнут — так и вспомню покос ли, веточку ли какую с первыми листочками. У него все как-то нежно и словно с природы списано. Будто ветерком обвеет в жару, как водички из родничка кто принесет. И даже запахом свежей травы, что сам же свалил и пал в нее, голову обнесет и задыхаешься. Вроде дышишь, понимаешь, что это трава так пахнет, а вроде и вовсе больше того, как все вокруг — с небом, колком черемуховым, солнцем и тучкой с окаемочкой — в тебя и входит, аж распирает. И радость такая ли неправдешная-а… И думаешь: почему люди от всего этого отказываются? Как это можно Пушкина-то не читать? Чем боле живешь, тем тяга к его-то стихам больше, чего-то все понимаешь и понимаешь. Светлый он и ласковый такой, а по нашему крестьянскому делу где еще эту ласку найдешь? Негде. Разве что от земли, когда к тебе первый росточек, чудо природы, ручонки тянет и просит: «Пи-и-ить», а ты и напоишь его, как дитенка, и глядишь на это чудо природы и нисколь не привыкаешь. Вот вотыкашь семечко и ждешь: как оно вырастать будет, а чего оно утворит, чем насмешит? Однажды у меня морковка выросла… Копаю осенесь, а мне из земли — кулак с кукишем, ну така ли морква — с хохоту покатилась прямо в борозду. Аксинья, пестерь жадный, по огороду шастала, ботву собирала, кричит: «Ты с кем это, Шура?» А с кукишем, говорю. Сама заливаюсь. Или вот тыквища у меня вызрела. С одной стороны — как у ребенка заднюшка, а с другой — клоун: нос шляпкой и щеки скобкой, а рот — до ушей.

Быстрый переход