|
С каким нетерпением думаю я о времени, когда у меня будет всего этого в достатке».
Шестая заповедь напоминает, что Ламбарене стояло в самом сердце джунглей, в шестистах милях от моря и от ближайшего порта (он же был в то время ближайшим городком) и что известия из Европы и других частей так называемого цивилизованного мира можно было получать только раз в месяц: «С середины месяца, когда пароход пойдет вверх по реке, и до тех пор, пока пароход не пойдет обратно, осматривать будут только тяжелобольных, чтобы доктор мог написать в Европу и получить оттуда побольше своих ценных лекарств».
После объявления шести заповедей начинается прием, который длится почти четыре часа, в страшной духоте, в тесноте и шуме. Прием замедляется необходимостью объясняться через переводчиков, а зачастую и непонятливостью больных, приходящих сюда из глухих деревушек, из самой глубины джунглей.
«Много времени уходит на то, чтобы объяснить им, как принимать лекарство, – писал Швейцер. – Переводчик говорит им это раз и два, и они снова и снова повторяют все за переводчиком; предписания приложены также на ярлыке к бутылочке, чтобы каждый житель деревни, который умеет читать, мог прочесть им их снова, и все же я никогда не бываю уверен, что они не опорожнят бутылку в один прием, не съедят мазь, не вотрут порошки в кожу».
В половине первого помощник доктора объявляет обеденный перерыв. Пациенты кивают в знак понимания и согласия. Сами они разбредаются в тени, подкрепляясь бананами.
С двух часов дня снова прием. В шесть темнеет, но всех принять до шести почти никогда не удается. Продолжать прием при лампе доктор не может из-за москитов и из-за опасности занести инфекцию.
Постепенно доктор вырабатывает собственную систему клинического обслуживания. Казенные врачи не раз говорили ему, что он счастливый человек: он избавлен от бюрократической писанины. В глазах его вспыхивали при этом лукавые искорки: он ведь предвидел, что работа его должна быть независимой от учреждений – независимой и международной.
Выработанная им система проста. Он записывает в журнал диагноз, лекарство и тару, а пациенту дает картонную бирочку с номером. Пациент тут же подвешивает номер на шею, на одну веревочку с жетоном об уплате подоходного налога. И доктор чувствует, что бирочка приобретает для больного весомость амулета.
При повторном визите доктор по номеру с бирочки мгновенно находит в журнале старый диагноз, требует назад посуду и даже получает ее иногда.
Шесть часов. Кончается прием. Уже полсуток напряженного труда, но до отдыха еще далеко. У доктора тьма хозяйственных дел. Доктор строит больничный домик и спешит, чтобы закончить работу к осени.
Вечерами, несмотря на усталость, доктору иногда удается посидеть над хоралами Баха, которые он готовит для издания.
Он нашел в интеллектуальных занятиях огромную поддержку для своей практической деятельности. Он собирался отречься от всего – от философии, от теологии, от музыки – и тяжело переживал это отречение. Отречение его было вызвано не аскетизмом: поклонник рационального XVIII века, он не видел смысла в аскетических крайностях. Просто он думал, что это будет отвлекать его от дела, что у него не останется времени ни на что, кроме работы. Он нисколько не страдал оттого, что рядом не было цивилизации, что здесь не было городов и даже от маленького городочка его отделяла чуть не тысяча километров. Однако без музыки он страдал бы здесь, потому что он мог бы повторить вслед за своим возлюбленным Толстым: «Если бы вся наша цивилизация полетела к чертовой матери, я не пожалел бы, а музыки мне было бы очень жаль...»
Перед отъездом Швейцера в Африку парижское Баховское общество подарило ему пианино с защитным покрытием против сырости джунглей и со специальным, органным педальным устройством. Сам доктор думал тогда, что не притронется больше к клавишам. |