Когда меня впервые привезли в гематологическое отделение, я подумала, что теперь знаю, как приблизительно выглядит концлагерь.
Во всяком случае, его узники.
Мне привезли завтрак, и я покорно проглотила свою стерильную кашу. Вкуса я не почувствовала. Впрочем, может, его и не было.
Чуть позже пришёл мой лечащий врач, Владимир Алексеевич. Медсёстры звали его Вольдемаром, и я про себя — тоже. Врачу уже перевалило за пятьдесят, но он удивительно хорошо сохранился: пышные русые кудри, чуть тронутые сединой, улыбчивые морщинки в уголках губ, зоркий лазоревый взгляд поверх очков. Да и брюшка под халатом не видно.
Это было почти забавно, но он сам болел. И тоже лейкозом. До сих пор периодически уезжал на очередной курс лечения в Германию. А ведь если бы сам случайно не проговорился, ни за что бы не подумала.
— Ну здравствуй, Александра, — проговорил Вольдемар. — Как самочувствие?
— Тошнит, — ответила я. — Как всегда.
А чугунная голова, шум в ушах, мушки в глазах и общее ощущение, что по тебе проехался бульдозер — на это даже жаловаться не стоит. Это только первый день: дальше будет хуже.
После первой же химиотерапии я поняла, почему одно из лекарств называлось даунорубицином. И впрямь чувствуешь себя дауном.
— Ну, это мы исправим, — добродушно откликнулся врач, снимая с шеи стетоскоп. — Ну что, приступим?
Меня осмотрели и послушали. Проверили катетер, взяли кровь на анализы.
— Ну что ж, порядочек, — бодро произнёс Вольдемар и повернулся к медсёстрам. — Поставьте ещё зофран, двадцать четыре миллиграмма…
Я почти не вслушивалась в слова: предпочла вглядеться в его лицо. Сегодня весёлость врача казалась мне немного наигранной.
И тут пришибленность медсестёр и ночные крики встали на свои места.
— Что, Александра? — заметив мой взгляд, спросил Вольдемар.
— Владимир Алексеевич… — я замялась, — ночью что, кто-то…
Продолжение фразы застряло в горле.
Какое-то время врач молча смотрел на меня. Потом опустил взгляд.
— Мариночка, — тихо сказал он. — Сердце не выдержало. — Врач вздохнул. — Сейчас разбираются там…
Я вспомнила голубой платочек, томик Ахматовой и слёзы на щеках.
А сейчас вдруг оказалось, что тогда я видела Марину в последний раз.
Мне показалось, что из-под меня выдернули кровать: пока я ещё зависла в прежнем положении, но вот-вот рухну куда-то вниз.
Марине было всего двадцать пять.
— …так что заведующая отделением скорректировала всем лечение, — я вновь услышала голос Вольдемара. — Если всё пойдёт нормально, то это твой последний высокодозный курс.
— Последний? — я не поверила своим ушам. — Вы же говорили, будет семь!
— У тебя ремиссия, Александра. А после Марины мы не хотим рисковать, — врач решительно черкнул что-то в своей папке. — Было семь, станет пять. А дальше… будем посмотреть.
Когда он ушёл, я всё ещё лежала, тупо глядя на светло-зелёную стену.
Смерть всё время была рядом. Я понимала это. Каждый день где-то в этой больнице умирали люди.
Но все они умирали где-то далеко. Не так. Не так, что ты лежал с человеком в одной палате, а потом его вдруг не стало.
И, наверное, в этот момент я впервые действительно поняла, что могу умереть.
Скоро пришли родители.
Во время их визитов я ощущала себя бабочкой в банке. Со сломанными крыльями. Потому что могла только ползать.
Одна стена моего блока представляла собой огромное окно, не то стеклянное, не то пластиковое — через него мы и общались. |