Изменить размер шрифта - +
Я скорее задальше отличу сосну от кедра, чем не привычные моему глазу яблоню от орехового дерева. Но не местную породу, не самосев узнать не представляло труда. Это, значит, сразу показалось главное дело смирновских рук — его знаменитый сад. Прилавок переходил влево в многоярусность, засаженную какой-то кочковатой зеленью, а сверху кафедрой конечной науки стояло семейное кладбище. Под ним, опершись на лопаты и глядя на наш катер, проступали три фигуры — большая, маленькая и средняя. Когда не осталось сомнений, что катер подчаливает, большая фигура принялась спускаться.

Мы сошли на берег и, не разбредаясь далеко, взялись осматриваться. Сразу от воды в десяти шагах начинался лес в сосне, кедре и кустарнике, по нему повела уровненная в камнях, знающая не только ноги, но и руки, дорожка. Щит на виду с названием и назначением поста, возле него в раме мозаичная выкладка цветных камушков, дальше — аккуратно выставленный для сушки плавник. Журчала за кустами невидимая речка, знойными волнами, то скрываясь, то открываясь, припекало солнце и ответно от близкой скалы справа доносило прохладой.

Он подплыл к нам совсем бесшумно — стоя в лодке и подталкиваясь, как шестом, одноручным веслом. Ступил из лодки на камешник высокий, открытоголовый старик, в очках, с короткими усами на лице, в черном рабочем фартуке и резиновых сапогах. Сойдя, сразу, как знакомым, сказал, что легкости в нем теперь уже нет, через несколько дней исполнится 85. Мы нескладно охнули, самый старший из нас нес лишь пятьдесят, и все, что за семьдесят, представлялось нам нереальным, как сроки в Ветхом завете, и избыточно-тяжким. У Смирнова сквозь седую щетину алели щеки, глаза за светлыми очками были невыцветше-голубыми, чистыми и взблескивающими. И при высоком росте прямая фигура, хотя и подобрал он с лодки батожок, но не столько потом при ходьбе опирался на него, сколько пристукивал, словно проверяя, где земля, где камень, где прибавить и где убавить.

Гостям он ничуть не удивился. Привык. Повел нас по дорожке внутрь леса, взросшего на камнях, который скоро кончился, и открылась усадьба — жилой дом, рядом длинное строение, не то оранжерея, не то еще что под крышей, стайки, загоны, сарай. Длинное строение, как выяснилось, действительно замышлялось под оранжерею, но солнца под лесом тут мало, и вышло что-то вроде жилого летнего коридора с прихожей. В ней мы и устроились, кто за столом, кто в сторонке на табуретках, расспрашивая, выслушивая и удивляясь все больше этой жизни, которая одна прикрыла собой с десяток людской никчемности и пустопорожности.

У него было семнадцать детей, троих нет в живых. Семнадцать раз рожала жена, взятая из чулышманской деревни алтайка. Жизнь повел со столиц, сначала в Петербурге, потом учился на рабфаке в Москве, квартировал в одной комнате общежития со старшим братом недавно всесильного члена Политбюро М. А. Суслова — Павлом. Часто забегал к ним и младший брат. В 1967 году, когда заповедник был закрыт и за правобережье принялись лесорубы, он не вытерпел и написал Суслову, напоминая о себе, спрашивая о брате, но самое главное — прося за заповедник. Суслов отозвался (Николай Павлович показал нам это письмо), что помнит его, брат Павел погиб на фронте, а с заповедником обещает разобраться. На следующий год заповедник вернули. Сейчас бы тут ни кедра, ни марала, когда б не это… А теперь волка и медведя хоть отбавляй — и надо отбавлять, скоро не отбиться. Из пяти овечек двух нынче задрали. Недавно спустилась телиться маралуха — зверь всегда при опасности идет к человеку, — и медведь на глазах у внучки, которая гостит, теленка съел. Назавтра маралуха снова пришла. Стоит, смотрит: что ж не защитили, люди добрые?

Рассказывает, то омрачаясь, то сияя лицом, — у него не улыбка, а возгорание лица, — выставив перед собой на столе большие тугие руки, разработанные до звона. Приехал сюда, на Чири, в 26-м году, озерного поста тогда еще не было, устроился объездчиком на кордон.

Быстрый переход