— А при социализме… При ем никаких гимназий не будет? Вообще? — спрашивал Колька с замиранием сердца, очень боясь ответа, что при социализме не будет этих гимназий, так будут какие-то другие… Но Яша отвечал все правильно:
— Сколько раз тебе говорить… Учиться — буржуйство это сплошное, не надо никому и ни на хрен. А гимназия — это погибель пролетариата, сплошное вырождение великих идей и мелкобуржуазное загнивание.
И Вейнгартен доходчиво рассказывал, как в Могилевской гимназии его ловили контрреволюционные элементы на попытках экспроприировать часть их денежных средств: ведь эти средства были у них явно избыточными, ненужными и были похищены у трудового народа если не самими гимназистами, то их папами. А эти дикари, представьте себе, ловили Вейнгартена и били его, несчастного страдальца за интересы борющегося пролетариата!
Трудно сказать, марксизм ли тут подействовал или эти рассказы Вейнгартена, но только Колька еще и повадился воровать. Папа-Сорокин уже почти простил непутевого сына за то, что он боролся с клерикальным мракобесием и феодальной реакцией, вступил в прогрессивный кружок. Даже двойки по немецкому языку мог папа простить за революционную идеологию, но уж никак не воровство. Воровства папа стерпеть уже органически был не способен, марксизм там или не марксизм, и опять Колька садился на самый краешек парты.
Какое-то время своей жизни он буквально цепенел, стоило папе посмотреть на него леденящим взглядом василиска и пошевелить нафабренными усами. После того, как Колька спер и сожрал три фунта шоколаду у собственной бабушки, папа отделал его так, что Колька даже с перепугу выучил немецкие слова: «Дас фенстер», что означает — окно, и «Дер тышь», что означает — стол. Учитель немецкого языка прослезился от умиления и поставил Кольке долгожданную тройку, а папа задумчиво произнес «Гм…», и в его оловянных, навыкате глазах Колька прочел свой приговор: если уж от одной порки сын начал учиться, так тут перед папой вырисовывалась задача — ни в коем случае не ослаблять усилий…
Но время работало на Кольку, а не на почтенного чиновника, ученого агронома Николая Николаевича. В начале 1917, когда шло откровенно к революции, ни один самый отпетый сатрап не посмел бы поднять руку на прогрессивного, революционного мальчика. А Колька где-то в феврале 1917 года первый раз полез на трибуну, сделал выступление на митинге… Внизу лепились лица — бородатые лица взрослых казаков, чистые лица девушек, серьезные лица взрослых, солидных людей… Колька знал, что должен сказать что-то важное для всех этих людей, что-то такое, что увлечет, поведет за собой каждого из них. Что говорить?! Идут минуты, летят тучи по небу, ждут запрокинутые лица внизу, под трибуной. И, выбросив правую руку, Колька картинно махнул шапкой над толпой:
— Долой родителей! Довольно они пили нашу кровь!
Взревела, заорала толпа, вскинула руки в согласии. Действительно, ну сколько они могут безнаказанно пить нашу кровь?! Долой! Долой!
А Колька, оглушенный этим ревом, опять выбрасывает вперед руку.
— Долой гимназии! Долой учителей немецкого!
— Ура-ааа! — орали обыватели.
— Долой! — орали гимназистки, растопляя сердце Коли Сорокина.
И уж после своего головокружительного успеха на митинге Колька мог быть совершенно уверен — папа его выдрать не посмеет.
Времена наступали страшненькие, и страшненькие люди собирались в городе, возвращались и бежали из ссылок. Самый приличный из них был, пожалуй, Адольф Густавович Перенсон — он, по крайней мере, имел профессию военного врача и за участие в кронштадском восстании 1909 года попал на каторгу, а потом отбывал ссылку в Енисейской губернии. |