Камера отъезжала, они снова стали видны: в напряженных позах, с расширенными глазами, вглядывающиеся в темноту.
А звуки были теперь очень хорошо слышны. Лучше некуда — пронзительный, истошный женский крик.
Казалось бы, самое время для двух здоровых мужиков кинуться на этот крик… Но, видимо, что-то видели эти двое… или знали они что-то такое, что удерживало их на крыльце, — и вряд ли по трусости.
— А можно, чтобы мы увидели то же, что и они?
— Можно поднять камеру… Посмотреть Польцо с птичьего полета… Или, точнее, с совиного…
Ночь стояла уже августовская, густая. В этой бархатистой тьме с совиного полета серебрились крыши домов, шло какое-то суечение в усадьбах… Что-то выносили из домов, переговаривались, собирались. Недоумевающе мычала скотина, плакали дети… Но даже дети плакали, словно приглушая голоса. И все двигались слаженно, энергично и явно знали, что им делать.
Можно было даже проследить два человеческих ручейка, текущих один — куда-то к стене города, к воротам; другой — как раз в центр города, к церкви. Да, в город ворвалась беда. Но беда знакомая, привычная, все горожане знали, что происходит и что им нужно теперь делать. Шум, беспорядок начинались только в нескольких точках — как раз на краю города, где кричали. Там метались какие-то тени, раздавались рев, дикие вопли; страшно кричали женщины. Временами раздавался лязг металла, какие-то тупые удары, вроде бы твердым — по мягкому.
В одном месте зашуршала вдруг солома… с четверть минуты еще непонятно было, что происходит. — просто крыша внезапно словно бы осветилась изнутри. Потом огонь пополз по соломенной крыше, с гудением поднялся, начал охватывать бревна венцов, полез на другую сторону крыши…
Крик словно бы взметнулся к небу, а в тревожном, мечущемся свете проявились, обрели объем прыгающие, беснующиеся силуэты — и обычные, и совсем странные, в каких-то мохнатых обрывках, рогатые, с непонятными длинными предметами в руках, словно бы палки, увенчанные какими-то изображениями.
Видны были и другие, лежащие в запятнанной одежде, с растекшейся вокруг черной жидкостью.
Впрочем, если жители города и знали, кто напал, то для ученых-то сохранялась совершеннейшая неясность.
И это заставляло просить:
— Камеру… опять на церковь бы, а?
А на паперти вокруг Ульяна столпилось уже несколько людей.
— Спасайся, батя! — твердил человек с рассеченным лбом, в разорванной, запятнанной рубахе. Ульян махнул на него рукой, спросил другого, длинного:
— Звонить умеешь?
— Умею, батюшка!
— Тогда — набат! — скомандовал Ульян, и человек метнулся к колокольне.
Вдали разгорались пожары, подсвечивали церковь, дом отца Ульяна. Происходящее вокруг рассмотреть становилось все проще. К церкви стекался ручеек людей — двигались целыми семьями — и становилась ясна, так сказать, диспозиция. В саму церковь шли женщины, старые и малые. К батюшке подходили мужики, парни покрепче. Городу было чем обороняться. Мало у кого были мечи; луки — явно маленькие, охотничьи. Но копья, топоры были у всех.
Ульян стоял, широко расставя ноги, подбоченясь, и его нахмуренное, крайне серьезное чело отражало его новую, еще незнакомую ипостась — руководителя и полководца.
— Спасайся, батюшка, укройся! — просили уже не один человек, несколько. — Вон их сколько ломит, из деревень… Они как подошли, тогда только и набросились… Не выдюжим! И хану сил не хватит!
— Мне ли, алтарю предстоящу, от поганых, от язычников бежать? — тихо, душевно отвечал отец Ульян, укоризненно качая головой. |