Изменить размер шрифта - +
Женщина она хорошая была, душевная… Иногда и сейчас думаю — зря не женился. Но тут дочь подрастать стала, а у Ирины Константиновны тоже в семье ссыльные… Так и не женился.

Выросла девочка, в архитектурный институт поступила, в Ленинграде. У меня душа порой болела, но я деньги посылал, ей легче было, чем многим. Она в 1953 вернулась. Можешь верить, можешь нет — но твоя мама мной гордилась. Любила меня. По мне и мужа искала — чтобы ученый, чтобы сильный был.

А как раз в это время стали постепенно заключенных выпускать. До сих пор не знаю — сама Анастасия решила выйти на дочку или кто-то посоветовал? Или кто-то рассказал Наташе, кто знал, что мать ее выходит? Не знаю. Помню, как она пришла тогда… Шуба расстегнута, оскалена, лицо все в пятнах, перекошено.

— Ты верил? — спрашивает. — Ты в виновность мамы верил?

Между прочим, я мог бы соврать. Да вот не соврал, не решился. А может быть, не захотел.

— Нет, — говорю, — не верил. Ни единого часа не верил.

И пытаюсь рассказать, что ее же спасать надо было. Попытался рассказать то же, что тебе. Все-таки надеялся — поймет. А она — руками за щеки, тихо-тихо в спальню и закрылась там. И все. Была у меня дочь… И, можно сказать, не стало дочери. Ну, Анастасия Никаноровна сначала в Магадане поселилась, где-то в частном секторе. А потом ее Наташа увезла. Пускали таких не везде, в европейскую часть СССР старались вообще не выпускать. Так что в Барнаул — это как раз куда пускали.

Со мной это не обсуждалось, и в мой дом Анастасия не вошла. Дочь мне просто сообщила, эдак сухо, что они с мамой уезжают, что им от меня ничего больше не надо. Тогда вообще стало модно таких, как я, презирать и делать вид, что мы и есть самые последние мерзавцы.

Ну вот, значит, Наталья с мамой в Барнаул уезжает, в 1956 году, и начинает трудиться там как архитектор. Там она и замуж выходит, за Кирилла Ивановича Скорова, тоже архитектора. Как ты понимаешь, Володенька, мужа она как угодно выбирала, но уже никак не по мне. И строила свою жизнь только свою — без меня. И отторгает вообще все, что от меня. Наука? Это от меня, долой! Связи? Обеспеченность? Долой! История семьи, гордость за фамилию? Долой!

Вот и выходит, что дочь я спасти — спас. И даже нельзя сказать, что ценой чьей-то гибели. Она сама так поворачивала, что ценой… А это неправда, внучек, не так было. Но дочь я хоть и спас, но потерял. И осталась надежда, Володенька, только на внука или на внуков. Надежда на то, что будет внук и смогу я его хоть немножечко, а все же притянуть к себе. Или что будет у дочери несколько детей, и смогу я хоть одного немного воспитывать.

Жениться у меня и тогда еще возможность была. Заводить новых детей было вроде бы и поздно… Но чтоб не одному доживать. Не вот как сейчас — допишу это письмо, уйду в казенный дом, в больницу. И вернусь вот сюда, нет ли — не ведаю. И проводить меня некому, внук. И встретить некому. А хочется, Володенька, представь себе, хочется. И в 70, и в 80 хочется быть кому-то небезразличным. А мне тогда и 60 не было, и ох до чего же не все было у меня позади…

Но видишь ли… Те, на ком бы я женился, те как раз из круга, который меня не очень-то и жаловал… Даже если и объясниться, что-то доказать… Тем более и тогда, и позже считалось: кто за границу убежал — это предатель, от него и отречься не грех. Но горд я, внучек, ох как горд! Есть у нас такой семейный грех — гордыня.

А те, кому и доказывать нечего, кто меня кругом правым считал и кто еще и за честь почел бы с крупным ученым породниться… С тем, видишь ли, я сам родниться не стремился… Гордыня, внучек, гордыня… Самое что ни на есть наше семейное заболевание…

И, конечно же, поздно мне уезжать было.

Быстрый переход